— Идем, мой сын. Бывает пора, когда надо помедлить, а бывает пора, когда надо спешить.
И я вставал и тащился вслед за ним.
Только к концу дня мы поднялись на вершину. Это была единственная остроконечная вершина во всей гряде; наверху почти не было растительности — сплошные камни. Неподалёку я увидел снежного барана-толсторога; тот прыгал с уступа на уступ. А к западу, сколько видит глаз, всё были только горы и горы, ничего кроме гор, до самого солнца, низко висевшего над дальними вершинами. Никогда в жизни не видал я такого неба, такого огромного и такого чистого. Бездонно голубым оно было, словно сапфировый купол над головой, но только куполу, ему положен предел, а этому небу, ему предела не было. Оно было открытым во все стороны и бесконечным. Будь ты птицей, можно было бы лететь прямо вверх бесконечно, лететь быстро-быстро изо всех сил, и всё равно оставаться на одном месте…
Глядя на большой круг Вселенной, я почувствовал, что голова у меня больше не кружится, и дрожь в коленях прошла. Я шёл и в то же время оставался на месте, в самом центре Вселенной, где все сущее объясняется само собой, просто потому, что оно существует. И был ты на реке Жирной Травы или не был, и на чьей стороне, и остался ты в живых или погиб — не имело никакого значения.
Все мы были просто люди. Тут, на вершине, не существовало никаких различий.
Я повернулся к Старой Шкуре, чтобы сообщить, что понял смысл его слов, но он уже повернулся ко мне спиной, сбросил одеяло и, подставив своё старое изрезанное тело лучам заходящего солнца, закричал могучим голосом, который прозвучал, словно раскаты грома, мечущиеся от вершины к вершине:
— Хэй-хэй-хэй-хэй-хэй-хэй-хэй!
Это был знаменитый боевой клич Шайенов, и он бросал его в лицо вечности и делал это в последний раз. В его незрячих глазах стояли слезы, ибо он плакал от пронзительного счастья, которое испытывал в этот миг, и старое его тело била дрожь.
— Выходи и сразись со мной! — кричал он, — Сегодня хороший день, чтобы умереть!
Потом он рассмеялся, словно знал, что смерть в этот момент испугалась его и спряталась в своём типи.
Потом он принялся молиться Духу Вездесущему тем же громоподобным голосом, ничего не клянча и не канюча, с благородством и достоинством:
— Благодарю тебя за то, что создал меня Человеком! Благодарю тебя за то, что помог мне стать воином! Благодарю тебя за все мои победы и поражения! Благодарю, что даровал мне зрение, благодарю и за слепоту, в которой я увидел дальше…
Я убил много мужчин и любил много женщин, и съел много мяса. Голодным я тоже бывал и за это тоже благодарен, как благодарен за пищу, которая голодному вдвойне сладостна.
О, Великий Отец, ты сотворил все сущее на свете, ты наставляешь его, и теперь ты решил, что Людям скоро придется вступить на новую тропу. Благодарю тебя за победу, которую ты даровал нам прежде, чем это произойдет. Даже если моему народу суждено постепенно сойти с лица земли, всё равно он будет жить во всех, кто смел, дерзок и силён. И женщина, увидев мужчину, который храбр, горд и непокорен, даже если он бледнолицый, воскликнет: «Вот настоящий Человек!»
А теперь я собираюсь умереть, и если смерть не хочет начинать сражаться, я прошу тебя в последний раз даровать мне былую власть над ходом событий.
На соседней скале показался баран-толсторог, тот самый, что я видел раньше, а, может, и другой, с роскошными кручеными рогами; он повернулся и, казалось, взглянул на нас недоумённо. Но Старая Шкура Типи имел в виду, конечно, не это. Да он и не мог это видеть, и потому ещё раз издал боевой клич, и покуда клич этот звенел над горами, эхом отражаясь от скал, где-то на западе раздался в ответ раскат грома; и хрустально чистое небо вдруг затянуло тёмными тучами, они закрыли солнце и чёрной громадой понеслись на нас.
Я стоял, объятый ужасом, и тут Старая Шкура Типи запел, и когда тучи оказались у нас над головой, в его лицо, обращённое к небу, ударили потоки дождя, смешавшись со слезами счастья.
Может, это длилось минуту, а может, час, но потом дождь прекратился, и когда косые лучи заходящего солнца прорезали у горизонта пелену туч, вождь вознёс к небу последние слова благодарности и свою последнюю мольбу:
— Прошу тебя, храни этого моего сына, — сказал он, — и не дай ему сойти с ума.
Потом он лёг на мокрые камни и в тот же миг умер. Я спустился ниже, туда, где начинался лес; принёс несколько жердей и соорудил ему погребальный помост. Я завернул тело в одеяло и уложил на этот помост.
Потом немного постоял в молчании.
Потом начал спускаться вниз.
Эпилог
Достигнув этой точки в своем повествовании, Джек Крэбб вскоре и сам отошёл в мир иной, о чём я подробно рассказал в «Предисловии». Остаётся лишь сожалеть, что нам уже никогда не услышать отчета о последующих годах его жизни, о которых в процессе общения с ним у меня сложилось представление, что они были не менее удивительны, чем первые тридцать четыре года. Целый ряд его замечаний, всегда очень эмоциональных, позволил мне заключить, что в дальнейшем Джек Крэбб какое-то время гастролировал с аттракционом «Дикий Запад» под руководством ныне покойного Уильяма Ф. Коди по кличке «Буффало Билл». Не исключено, что в составе этой труппы он побывал в Европе. И если я правильно истолковал некоторые из его туманных намеков, он, вероятно, добрался до самой Венеции, где был сфотографирован на борту гондолы в компании индейцев-Лакотов.
В последующие годы он, по-видимому, посетил Сандвичевы острова, ныне именуемые Гавайскими, где проявил живейший интерес к тамошним островитянкам, ещё не утратившим в те времена милого обычая купаться нагишом. Отдельные его реплики дали мне основание полагать, что в последние годы девятнадцатого и первые — двадцатого столетия он не обошёл своим вниманием и Латинскую Америку. При этом вскользь упоминались Гватемала, Куба, Мексика — причём, преимущественно эпохи революционных событий — хотя, как неоднократно и недвусмысленно заявлял сам м-р Крэбб, он был абсолютно лишен каких бы то ни было политических пристрастий.
Что, безусловно, столь же достойно сожаления, сколь и его очевидная готовность оправдывать насилие — как в отдельных его проявлениях, так и вообще — от чего я считаю своим долгом решительно отмежеваться. В конце концов, я белый человек и как таковой глубоко убежден, что добро и разум неизбежно восторжествуют, и лев возлежит рядом с ягненком — если позволено будет мне, атеисту, воспользоваться оборотом речи, более подобающим человеку верующему, дабы выразить свое нравственное кредо. Я сформулировал его как-то раз в беседе с Джеком Крэббом, и его ответ заставил меня содрогнуться: «Ну, пусть возляжет, отчего же не возлечь? Только одним ягненком тут не обойтись, сынок — придется периодически подбрасывать свеженького»…
Вне всякого сомнения, Джек Крэбб был человеком грубым, циничным, неразборчивым в средствах, а при случае жестоким и безжалостным. Предлагая вниманию читателя его жизнеописание, хоть и неполное, я никоим образом не могу рекомендовать его натурам чрезмерно впечатлительным. Этого человека следует рассматривать как продукт определенной эпохи, определённых обстоятельств и как дитя своей страны. Да, сэр именно такие люди отодвигали границы нашей страны все дальше на запад, покуда она не слилась со сверкающим океаном…
В заключение, однако, я должен честно признаться вам кое в чём. Дело в том, что до самого конца я так и не смог ответить сам себе на вопрос: в какой степени рассказ мистера Крэбба можно принимать на веру? Не раз и не два в холодном поту вскакивал я с постели посреди ночи, мучимый страшным подозрением, что всё это мистификация, что меня примитивно надули — вскакивал, бросался к своему рабочему столу, извлекал рукопись и, обхватив голову руками, сидел над нею до утра.
Безусловно, трудно поверить, что жизнь одного человека могла вместить хотя бы треть того, о чём поведал мистер Крэбб. Половину? Невероятно! Все?! Да у него просто мифомания!