Детектив обдумывал услышанное. Ему показалось любопытным, что собеседник вспомнил давнее дело Тимоти Редмонда. В особенности потому, что сразу же всплывало имя Джеймса Холдгейта — того самого человека, за которым сыщик ездил в ночь пожара на башне и побега Джона Кольта.
— Кстати, — Хейс решил сменить ход допроса, — а что вам известно об Эдгаре По и как ваша семья на него вышла?
По лицу Кольта трудно было понять, считает ли он этот вопрос странным.
— На самом деле я ничего не знаю о мистере По, — сказал он. — Мой брат упоминал его имя, называя своим коллегой; говорил, что хочет пообщаться с другом в свои последние дни. Я завязал это знакомство из учтивости и ради Джона.
— Вы когда-нибудь разговаривали с ним?
— Несколько раз — по большей части о деньгах и об увеличении гонорара.
— И каковы впечатления?
Хозяин фабрики заговорщически улыбнулся.
— Честно говоря, я нахожу его весьма странным, — произнес он. — Брат всегда говорил, что Эдгар — гений, но у меня были сомнения.
— Упоминалось ли в связи с мистером По имя Мэри Роджерс?
Казалось, полковник размышляет.
— Продавщицы из табачной лавки? — переспросил он задумчиво, словно был погружен в воспоминания. — Нет. Никогда. По крайней мере я не помню… Прошу прощения, я на секунду покину вас.
Кольт вышел из комнаты и почти сразу же вернулся с элегантным ящичком из вишневого дерева, размером с книгу в руках. Он положил его на стол и открыл на глазах у Хейса, обнажая красную войлочную подкладку. Внутри лежал превосходно отлитый, гравированный вручную револьвер «паттерсон» из вороненой стали, со всеми принадлежностями — шомполом, коробочкой с порохом, пружиной и многофункциональным инструментом, соединявшим в себе молоток и отвертку.
— Простите, что не выгравировал на этом револьвере персональную дарственную надпись, главный констебль. Хотелось преподнести более личный подарок, но вы явились неожиданно и я не приготовился. Боюсь, дело находится сейчас на грани полного краха. И все же прошу вас принять еще один подарок, в знак уважения и почтения.
Глава 44
Поминки и похороны[17] Томми Коулмана
Старина Хейс покинул кабинет Кольта без револьвера. Вернувшись домой, он молча сел за стол и приступил к ленчу, приготовленному дочерью, — тушеной курице и клецкам с петрушкой, — а потом произнес:
— Я спросил полковника Кольта, был ли его брат знаком с Мэри Роджерс и упоминал ли он ее имя вместе с именем Эдгара По.
Ольга отложила вилку в сторону.
— И что он сказал?
— Сначала он вообще не ответил. Потом проговорил: «Продавщица из табачной лавки? Нет. Никогда».
— Папа, как ты думаешь, мы когда-нибудь узнаем, что с ней произошло?
Констебль заявил дочери, что человек с открытым умом всегда имеет возможность учиться и делать открытия.
— А если закрыть ум? Что тогда? — сказал он, будто разговаривая сам с собой. — Ничего. Раньше я часто думал о том дне, когда европейцы впервые ступили на этот остров. Тогда погибли семь человек — двое краснокожих и пятеро белых. С тех пор убийства не прекращались. Смерть и насилие — всего лишь атрибуты жизни в нашем городе. Я принимаю это, Ольга. Ты тоже должна.
Иногда в зимние месяцы в нижней части Бродвея становилось так холодно, что лед, образовывавшийся в уличных уборных, невозможно было разбить, а гул огня в камине не являлся гарантией того, что в соседней комнате чернила в чернильнице не замерзнут.
На второй день декабря были назначены похороны Томми Коулмана. С наступлением синего морозного рассвета резкий ветер умолк, и к середине утра в Нью-Йорке установился спокойный и погожий декабрьский день.
Старина Хейс вышел из дома на Лиспенард-стрит. Солнце освещало тротуар, по которому он шел. Небо над головой стало совсем другим. Чернила в чернильнице отца Патрика О’Малли, назначенного вести службу на похоронах, наконец оттаяли. Так что теперь, слава Всевышнему, он сможет взяться за сочинение воскресной проповеди.
Тем временем в помещении, нанятом для поминок, шло прощание с телом умершего. Прибыв на место, констебль увидел, что четверо из парней Томми несут караул у дверей в знак почтения к своему погибшему главарю.
Как они были молоды! И все же на лицах уже читалось отнюдь недетское выражение. Черствые, ко всему привыкшие. Кепки низко надвинуты на выдающиеся вперед брови — верный признак деланной тупости. Сальные волосы свисали клоками. Плоские носы, лица, выражавшие нахальство.
В зале, часто нанимавшемся для похорон, виски текло рекой.
Хейс через окно видел мать и отца Коулмана во главе траурного собрания.
Их лица раскраснелись от выпивки и жары. Головы покачивались в знак признательности за сочувствие и сердечные соболезнования окружающих.
Сколько же людей пришло на поминки? Родственников, друзей и просто любопытствующих… Членов банды, помощников и добрых соседей… Бесцеремонных газетчиков, публичных персон, литераторов… Неотесанных грубиянов и модных франтов…
Казалось, их тысячи. Люди пришли, дабы отдать дань уважения — каждый на свой лад.
Хейс не смог бы угадать, кто пришел сюда выразить свою скорбь, а кто — потешить извращенное любопытство.
Наконец, когда все уже изрядно напились, закрытый гроб понесли сначала в похоронное бюро, а потом в церковь Девы Марии Покаяния, расположенную в квартале оттуда, в северной части Парадайз-сквер. Потом самые близкие товарищи Томми взвалили гроб на плечи и торжественно несли его на протяжении несколько кварталов к святой земле кладбища.
Носильщики в однобортных сюртуках и черных цилиндрах были изрядно пьяны, но еще крепко держались на ногах. Их по такому случаю выбрали из ирландских банд, но одному из каждой — как символ новообретенного единства и взаимной преданности перед лицом трагедии.
Улицы по маршруту траурного шествия были заполнены зеваками. Но в церковь допускались только «родственники по крови» и «честные люди».
Остальные, «близкие знакомые» и «доброжелатели», заняли узкие переулки к югу от Ченел-стрит. Толпа заполонила парк, сотни людей торчали на крышах, в окнах и на внешних лестницах зданий, располагавшихся вокруг церкви.
В какой-то момент шаткая деревянная лестница, на скорую руку установленная перед фасадом одного из домов, заскрипела и затрещала. Раздался звук, похожий на пушечный выстрел, и конструкция рухнула, вследствие чего около семидесяти зрителей посыпались вниз, на тротуар и мостовую.
Зеваки, пьяные от радости и ужаса, бегали туда-сюда, но даже они затихли, когда зазвонили колокола, объявляя начало похоронной мессы. Церковь была до такой степени набита народом, что главному констеблю пришлось довольствоваться местом в задней части помещения, за сосудом со святой водой.
После прочтения приличествующих случаю молитв отец О’Малли начал свою речь. Он говорил достаточно громко, чтобы проповедь было слышно не только изнутри, но и снаружи церкви. Для тех же, кто стоял слишком далеко, слова прелата повторял его троюродный брат: тощий, с узким лицом и в поношенном траурном одеянии. Голос у помощника был, вопреки столь тщедушному телосложению, мощный и глубокий — и он трубил толпе, собравшейся на улице, свисавшей с крыш, торчавшей из окон окрестных зданий, пытаясь оттуда расслышать все тайны Господни. Правда, это была несколько искаженная версия того, что священник вещал людям, стоявшим в помещении церкви.
— Надгробные камни многих гласят: «Погиб в бою», — говорил отец О’Малли со своей кафедры. — То же самое можно сказать о нашем юном сыне и брате, Томми Коулмане.
Главный констебль, стоя в дальней части церкви, видел, как священник поднял глаза, словно изучая лица собравшихся, оценивая их реакцию, а затем продолжил:
— Погиб в бою? А что за бой он вел? Этому мальчику едва исполнилось семнадцать, нет, восемнадцать лет. Томми было не с кем воевать! У него совершенно ничего не было. Поэтому я сам отвечу на свой вопрос. Это была война с самим собой! Предупреждаю вас, всех и каждого, и повторяю: сторонитесь зла! Я хорошо знал юношу и часто говорил ему то же самое. Но наш дорогой мальчик уже не услышит нас. Откажитесь от жестокости! Спасите свои души!