Год тридцать первый.
Трудно и неладно
жил Сталинградский тракторный завод.
Нутро станков разглядывая жадно,
учился
молодой еще народ.
Почти что год, как первый трактор вышел.
Мне испытать тревогу довелось,
когда, крутясь на сборке, вдруг услышал:
«Не лезет колесо на полуось!..»
А митинг у ворот гудел.
Все ждали.
Похолодели сборщики: «Скорей!»
— «Скорей!»
Уже не пели — грохотали
напильники в руках у слесарей.
«Скорей, скорей еще!»
Ломило руки.
Наш трактор ждали все поля окрест,
ждала страна, вставая из разрухи,
и ждал его
в Москве
партийный съезд.
И всё ж пошел тогда он,
прошлым летом,
наш первый!
Он теперь в Москве живет.
С тех пор залихорадило завод.
Все митинги,
все лозунги — об этом.
Американцы щурились:
«Коллеги,
мы едем, оставляем вас одних.
Не трактора вам делать, а телеги», —
выплевывали жвачку в проходных.
За ними наблюдали мы нередко.
Голодных, нас манила в эти дни
решетчатая круглая беседка
над Волгой,
где обедали они.
Давя решетку светлыми чубами,
глядели и вдыхали мы, мальцы,
прикусывая острыми зубами
горящих наших галстуков концы.
Бегу из школы
с песнею победной,
сияет на ладони номер мой —
чернильный номер очереди хлебной.
За карточками я бегу домой.
Старик сидит. У ног его — котомка
и чайник. Взял за плечи.
«Погоди!»
— «А что?»
— «Где мать? — старик спросил негромко. —
Я дед, не узнаешь меня поди?»
Стою между колен его несмело,
на голове — тяжелая рука…
«А вот и мама!»
Мама обомлела:
«Откуда, тятя?»
— «Я издалека».
— «Вы что же так сидите у подъезда?..»
Я комнату открыл, котомку внес.
Зовем, зовем его, а он — ни с места,
на бороде его — дробинки слез.
Уже темнеет.
В комнате сидим мы.
Хозяйничает мама у стола.
Сияют в свете дедовы седины…
«Ты что же убежала из села?»
— «Да дети вот, а вы теперь откуда?»
Он слезы вытер.
«Я из Соловков.
Сама ведь загнала! —
Звенит посуда. —
Не пропаду!
Не сдамся!
Не таков!..»
— «Потише, тятя, в дверь стучится кто-то.
Войдите!»
И толпой вошли они.
«К тебе, Наташа, прямо с парохода,
а поезд послезавтра.
Не гони».
— «Устроимся, садитесь, чай, уж лето,
мы сами спим на воле — духота».
(Припоминаю лица, видел где-то.)
«В Быкове как?»
— «Кочуем, кто куда…»
А дед Ефим в окно глядит — ни слова,
всё заслонил широкою спиной.
«Был летось недород,
а нынче снова
без хлеба,
вот и едем в край иной.
Мы в Магадан завербовались с кумом…»
— «А где ж колхозы ваши, кумовья? —
вдруг от окна ударило угрюмо. —
Колхозы что же, спрашиваю я?»
И тишина испуга наступила.
Приезжие плечами повели.
Ефим шагнул:
«Во мне она,
вся сила!
А вы меня прогнали от земли!..
Прогнали!
Ты, Наталья.
Ты, Егорка.
Я помню, как батрачил у меня,
за мной и у тебя бывала корка.
Вы без меня не проживете дня!..»
— «Нет, врешь,
переживем тебя, такого!»
— «Подохнешь…»
— «Нет, гляди, еще живой»,
— «А сам бежишь…»
— «Сейчас вернусь в Быково,
чтоб до конца крушить порядок твой.
Ты,
ты оставил нам все эти беды,
твои, Ефим, все эти голода…»
— «Вернешься, а надолго?»
— «До победы!»
— «У вас не будет хлеба никогда!»
И был он страшен, дед, в минуту эту.
Детей прижали женщины к груди.
«Опомнись, тятя…»
— «Нет, пойду по свету».
Он взял котомку.
«Темень — не ходи!..»
— «Сдыхайте вы,
пойду своей дорогой».
Шагнул он;
борода была в слезах,
дрожали ноздри давнею тревогой,
огонь плясал в косых его глазах.
«Нет, обойду зореную Расею,
там, где взошло, ногами истопчу,
где пустошь — ни травинки не посею,
на ваши слезы
поглядеть хочу…»