7. ПОЛЕ БОЯ Пахать пора! Вчера весенний ливень прошелся по распахнутой земле. Землей зеленой пахнет в блиндаже. А мы сидим — и локти на столе, и гром над головами, визг тоскливый. Атаки ждем. Пахать пора уже! Глянь в стереотрубу на это поле, сквозь дымку испарений, вон туда. Там стонет чернозем, шипит от боли, там ползают противники труда. Их привели отнять у нас свободу и поле, где пахали мы с утра, и зелень, землю, наши хлеб и воду. «Готов, товарищ?» — «Эх, пахать пора!» Постой! Как раз команда: «Выходи!» Зовут, пошли! Окопы опустели. Уже передают сигнал, пора! «Пора! Пора!» Волнение в груди. Рассыпались по полю, полетели, и спинам жарко с самого утра. Ползти… На поле плуг забытый… Друга перевязать и положить у плуга. Свист пуль перескочить, упасть на грудь, опять вперед — всё полем тем бескрайним, и пулемет, как плуг, держать, и в путь — туда, где самолет стрижет комбайном. Шинель отбросить в сторону — жара! Опять бежать, спешить. Пахать пора!.. Идти к домам, к родным своим порогам, стрелять в фашистов, помнить до конца: взята деревня! Впереди дорога, и вновь идти от милого крыльца. Так мы освобождаем наше поле, родную пашню, дом, свою весну. В атаку ходим, пахари, на воле, чтоб жить, не быть у нечисти в плену. А поле, где у нас хлеба росли, — любой покос и пастбище любое, любой комок исхоженной земли, где мы себе бессмертье обрели,— теперь мы называем полем боя. 1942 8. КОЛЕ ОТРАДЕ
Я жалею девушку Полю. Жалею за любовь осторожную: «Чтоб не в плену б». За: «Мы мало знакомы», «не знаю», «не смею»… За ладонь, отделившую губы от губ. Вам казался он: летом — слишком двадцатилетним осенью — рыжим, как листва на опушке, зимою ходит слишком в летнем, а весною — были веснушки. А когда он поднял автомат, — вы слышите? — когда он вышел, дерзкий, такой, как в школе, вы на фронт прислали ему платок вышитый, вышив: «Моему Коле!» У нас у всех были платки поименные, — но ведь мы не могли узнать двадцатью зимами, что когда на войну уходят безнадежно влюбленные назад приходят любимыми. Это всё пустяки, Николай, если б не плакали. Но живые никак представить не могут: как это, когда пулеметы такали, не встать, не услышать тревогу? Белым пятном на снегу выделяться, руки не перележать и встать не силиться, не видеть, как чернильные пятна повыступали на пальцах, не обрадоваться, что веснушки сошли с лица?! Я бы всем запретил охать. Губы сжав — живи! Плакать нельзя! Не позволю в своем присутствии плохо отзываться о жизни, за которую гибли друзья. Николай! С каждым годом он будет моложе меня, заметней постараются годы мою беспечность стереть. Он останется слишком двадцатилетним, слишком юным, для того чтобы дальше стареть. И хотя я сам видел, как вьюжный ветер, воя, волосы рыжие на кулаки наматывал, невозможно отвыкнуть от товарища и провожатого, как нельзя отказаться от движения вместе с землею. Мы суровеем, друзьям улыбаемся сжатыми ртами, мы не пишем записочек девочкам, не поджидаем ответа.. А если бы в марте, тогда, мы поменялись местами, он сейчас обо мне написал бы вот это. 1940 |