Ставни хлопали все громче и громче — они бились почти так же сильно, как ее барабанное сердце, потому что до полуночи осталось всего четверть часа — видно же по циферблату.
Это Он научил ее узнавать, который час. Как знать, может, Он так торопился научить ее этому, предчувствуя, что однажды дочери придется воспользоваться новыми знаниями, чтобы сбежать из дому с Реми? Она задумалась: а Он, Он бы тоже мог, застав их врасплох только потому, что не постучал в полотенечную дверь, закричать так грубо: «Э-эй! Чем это вы там занимаетесь, а?»
Матильда уложила в коробку лото с семейками и накрыла крышками все банки с джемом.
Пора.
Она видела в фильмах, а еще знала из книжек, которые ей читала мама, как себя чувствуют маленькие девочки, которые убегают из дому. Убегают навсегда. Несчастными они себя чувствуют, и иногда Матильда даже плакала вместе с ними. Но ведь совсем другое дело, когда ты убегаешь с возлюбленным, убегаешь взаправду, на самом деле. Нет, чепуха, вовсе не должна она чувствовать себя несчастной! Просто говоришь себе: «Пора!» — и совсем ничего не чувствуешь, ничегошеньки.
Взяв чемодан, Матильда вышла из кухни через дверь, ведущую в сад. Небо было засыпано звездами, но ей сразу же стало холодно, ветер прилепил платье горошком к ногам. Впереди — хижина, Реми, Италия. Позади — дом, мама, школа.
Если хочешь еще подрасти — шагай вперед, а не думай о том, что теперь там, позади. И все. Иначе навсегда останешься маленькой девочкой. Но именно позади, за ее спиной, раздался голос, этот обыденный, каждодневный голос:
— Матильда! Матильда, это ты?
И снова Матильде послышалось: «моя Тильда». Это свою Тильду, ей принадлежащую со всеми потрохами, звала сейчас мама, в тоне которой было больше удивления, чем недовольства.
Тильда обернулась. Селина, высунувшаяся из окна спальни, еле различимая в лунном свете, казалось, только что пробудилась от дурного сна.
— А что это ты тут делаешь?
Тильда подумала, что у ее мамы, положительно, какой-то особый дар заставать людей врасплох когда не надо, в самые критические моменты. И еще один дар: задавать неподходящие вопросы, ну такие, каких задавать не стоит: типа «что ты тут делаешь» или «чем это вы там занимаетесь, а?».
На этот раз надо было ответить прямо, с гордо поднятой головой.
— Ухожу. Уезжаю с Реми, — решительно сказала Тильда.
— Что-что?! Это как — уезжаешь с Реми?!
Какой-то шум в комнате, суматоха, хлопает дверь — ох, какой нехороший знак! — и вот уже Селина в ночной сорочке бежит к ней.
Мать и дочь — друг против друга, готовые стоять насмерть, каждая за свое. Одна огромная, другая маленькая. Одна почти вышедшая из себя, другая спокойная, очень спокойная — с чемоданчиком в руке.
Рот Селины кривится, плохо видно и непонятно, то ли от гнева, то ли от желания рассмеяться. Может, он, рот Селины, пока и сам не знает, что делать, чего ему больше хочется?
— Мы уезжаем в Италию, — все так же спокойно объявляет Тильда.
На месте матери она бы рассмеялась, да, да, она засмеялась бы, она бы кинулась обнимать дочку, пожелала бы ей счастливого пути и даже помогла бы донести чемоданчик до хижины. Вот что она сделала бы на мамином месте.
А на своем месте она почувствовала шлепок по щеке. Пощечина! Чаще всего ждешь чего-нибудь в таком роде тогда, когда этого заслуживаешь. И тогда не больно, потому что справедливо. Матильде за ее долгую жизнь досталось не так уж много пощечин, и всегда за дело — так что она и не спорила.
Но ТАКОЙ пощечины в ее жизни еще не было. Неожиданной, потому что незаслуженной — за что?! И было ужасно больно, так больно, что Матильда, схватившись за щеку, села на землю, нет, упала, будто ее толкнули, рухнула прямо нарядным платьем в горошек на землю, выложенную ледяными плитками.
Ветер сразу улегся. Тишина. Прямо хоть спрашивай себя: неужели и впрямь в этих краях ветер принимает такое живое участие в человеческих делах? Да еще настолько активно, даже настолько торжественно.
Матильда не шевелилась. Она прижала одну руку к щеке, другой держала чемоданчик, она не сказала ни слова, не заплакала, потому что — в точности так же, как несколько минут назад на кухне, — напряжение достигло высшего предела, барабан сердца забил отчаяннее некуда, так отчаянно, что она вообще перестала чувствовать что бы то ни было. Совсем ничего не чувствовала. Совсем. Селина тоже ничего не говорила и не шевелилась, все еще горой возвышаясь над дочерью.
Есть такая игра, в которой Матильда очень сильна: игра в «раз, два, три — замри!». Как скажут — надо застыть и не двигаться, даже не моргать, иначе все пропало, проиграл. Сейчас — то же самое. Матильде нельзя двинуться, нельзя моргать, а то проиграет. А если останется сидеть на земле — выиграет. Значит, надо замереть. Надолго. На ледяных плитках. Вот и хватит времени подумать о Реми — как он уже начинает нервничать, как ждет ее со своим чемоданчиком в руке там, в хижине. Вот и хватит времени вооружиться ненавистью — к ней, к той, которая всегда застает врасплох, той, которая только из-за того, что у нее-то нет возлюбленного, мешает своей собственной дочери быть вместе с ее любимым, стать женщиной. А она ведь обещала — тогда, в поезде, она ведь обещала, что они будут наравне: обе женщины, мать и дочь.
Матильда, все еще держась за щеку, медленно подняла голову.
— Ты меня обманула! — бросила она прямо в лицо Селине со всем презрением, на какое была способна в нынешнем состоянии, когда сердце было насквозь пронзено острым-преострым карандашом.
— Я-а-а? Это как же я тебя обманула? — спросила Селина, несколько успокоенная тем, что дочь все-таки заговорила, но сбитая с толку ее атакой.
— Сказала: нас будет четверо — и одни женщины! Наврала! — уже не злобно, а скорее обиженно добавила Матильда.
Селина спустилась со своих высот. Она уселась напротив дочери — прямо на землю, на эти самые ледяные плитки. Разумеется, так лучше для переговоров, раз уж они еще разговаривают друг с другом, но ведь так Матильда может расслабиться, разволноваться и начать меньше ненавидеть эту маму, которую она на самом деле невозможно сильно любит…
— Нет, девочка, это ты меня обманула! — тихо, совсем тихо говорит Селина, четко отделяя одно слово от другого, и — прежде чем Матильда успевает собраться с духом и понять, что к чему, — начинает плакать, да так сильно, так горько, как — дочери казалось — она плакать вообще не способна.
Матильда уже видела маму плачущей. Тогда она плакала из-за Него. Потому что Он не пришел или потому что Он пришел. Потому что Он не написал или потому что Он написал. И чаще всего она плакала тайком. Но эти слезы, сегодняшние, они были совсем другие: это были ужасные, самые ужасные слезы на свете, потому что в первый раз за всю свою жизнь Матильда увидела, как мама плачет из-за нее. Что делают в таких случаях? Что надо делать, когда растрепанная, босая, пряча лицо в подоле белой ночной рубашки, твоя собственная мама задыхается от рыданий по твоей собственной вине, и от этого становится похожа на совсем маленькую девочку?
Может быть, надо самой превратиться в маму? Поставить себя на ее место? Спасательный круг, лодка, берущая на борт попавших в бедствие… Матильда невольно снова подумала о том, не слишком ли она еще мала для таких великих трагедий. И неуклюже, очень неловко обняла Селину, погладила ее по волосам, стала баюкать, как могла, как умела, а она никак не умела, потому что никогда никого не баюкала, даже кукол, которых терпеть не могла с младенчества. Она говорила Селине материнские слова, такие как: «ничего, это не так страшно…» и «я же с тобой, моя дорогая», она произносила их с таким странным ощущением, будто вселенная перевернулась, мир встал вверх тормашками, жизнь покатилась колесом…
Наконец Селина успокоилась и вскоре поднялась с земли. К ней вернулись ее размеры, нормальные размеры матери, но она еще не стала такой мамой, которая способна согреть в своих объятиях обратившуюся в ледышку дочь. И они потихоньку двинулись к дому, мелкими шажками, поддерживая одна другую. Они были похожи на раненых солдат, выбравшихся с поля боя — как в фильмах о войне, которым Матильда, тогда не понимая еще, почему, предпочитала фильмы о любви.