Все переживания и душевные муки, выпавшие на долю Марты в последнее время, совершенно истерзали старую даму. Истощили ее нервную систему. Да и левое бедро болело нестерпимо. Она решила поваляться, ничего не делая и не выпуская из рук драгоценной книжки.
Сегодня вечером свидание назначено опять на семь часов. В четвертый раз. Детей она предупредила: буду занята, сама позвоню малышам в среду во второй половине дня.
Теперь она знает, как воспользоваться временем ожидания: надо предаться грезам. Она погрузится в них с головой, она намечтается вволю, выдумывая для себя, для него, для них обоих фразы, которые так и не пригодятся — просто потому, что выдумка редко становится правдой, — но которые наполняют разлуку радостью, весельем, да что там — надеждой и ликованием, благодаря которым семерка на циферблате больше не кажется недостижимой, а наоборот — проживается и переживается до бесконечности.
Марта открыла записную книжку. Взяла новую ручку, и та уютно устроилась в ее плохо сгибающихся пальцах с припухшими суставами. Она переворачивала странички, и удивительное ощущение рождалось в ней от девственного состояния белых листков с непрожитой жизнью — все равно как если говоришь с кем-то о несостоявшемся супружестве или о мнимой удаче… Нет, ее нисколько не тревожит и не раздражает то, что первая запись появится 27 апреля.
Потому что — существовала ли она до сих пор?
Рядом с цифрой «семь» Марта написала самым парадным своим почерком, настолько легко и изящно, насколько смогла: «Три пушки». Человек-с-тысячей-шарфов.
А потом залюбовалась своим творением, этой первой страничкой, на которой наконец появились какие-то сведения о ее жизни, о ней самой, появились слова, нарушившие белизну, заполнившие пустоту, и не просто заполнившие, а наполнившие ее, эту пустоту, конечно, и смыслом, будто в кроссворде, но главное — чувством и образами, среди которых — два пылающих лица, два лица старых людей, склоненные одно к другому в отсветах багрово-красного вина…
~~~
Они все были здесь, ну, в конце концов, почти все. Поль с женой Лизой и двумя мальчиками — по одну сторону стола, Селина с малышкой Матильдой — по другую. Даже за столом брат и сестра обозначали каждый свою территорию, особенно с тех пор, как неверный муж Селины зачастил «по делам за границу». Эвфемизм никого не способен был обмануть — даже малышку Матильду, но Селина придерживалась именно такой версии, просто цеплялась за нее. Понятное дело — самолюбие, и все это самолюбие уважали.
Шоколадный пирог Лизе удивительно удался. Розы, подаренные Селиной, были роскошнее некуда. Кока-кола — ну и гадость, но они так ее любят! — пенилась в фужерах детишек. Все расхваливали кофе, который сварила Марта: никогда еще не пили такого вкусного, говорили они.
Марта согласилась и налила себе полную чашку.
— Как?! Ты теперь пьешь кофе? — удивилась Селина.
— Да… С некоторых пор совсем не хочется чаю…
— Ты все-таки будь поосторожнее, мама, — с преувеличенной заботой подхватил Поль (сговорились они, что ли?). — Подумай, может, тебе это вредно?..
— Да у меня сердце работает, как часы! Мне кажется, я никогда так хорошо себя не чувствовала!
Беззаботность Марты, а еще больше — ее твердость произвели сильное впечатление.
Поль откашлялся:
— Пойдите поиграйте, детишки! Теперь уже можно.
Когда малыши с шумом вылезали из-за стола, Марта почувствовала, как что-то словно прокатилось по ее позвоночнику. Какая-то теплая волна, затопившая все ее существо сложной смесью гордости и внезапного понимания, что надо делать. Оставаться бдительной. Быть настороже.
Эдмон, по крайней мере, научил ее искусству маневра, заключающемуся в том, чтобы нападать первой.
— Знаешь, Селина, что мне тут в голову пришло? Ужасно хочется сменить занавески и покрывало в спальне. По-моему, они… как бы это сказать?.. — старомодны, что ли… Ну да, пожалуй, так — устарели. Мне бы хотелось чего-то повеселее, понимаешь? Каких-то красок поярче — красного или лилового, к примеру…
— Хм… Отлично-отлично… Почему бы и нет?.. Может быть, бежевый цвет действительно… — Селина явно не могла подобрать слова. — Я подумаю об этом…
Селина отступила, умолкла. Поль взял инициативу в свои руки.
— Ты не представляешь, мама, как приятно слышать, что ты хорошо себя чувствуешь, что ты в такой замечательной форме, но… Но мадам Гролье нам сказала, будто… Понимаешь, в твоем квартале по вечерам бывает неспокойно… И… как-то нам не по себе, когда ты одна выходишь на улицу так поздно… Совсем одна, понимаешь?
Марта всмотрелась в своих детей. Да, это уж точно, она впервые видит их отсюда, с нового, другого места, с иной точки зрения, так, словно пейзаж нежности вдруг перевернулся, даже — вывернулся наизнанку, перекувырнулся, колесо сделало полный оборот. Два встревоженных, озабоченных лица, вполне возможно, очень похожих выражением на ее собственное, каким оно бывало в тех случаях, когда сын и дочь были совсем юными и когда она старалась наставить их на путь истинный, защитить, проникнутая важностью своей роли. Роли Матери. Если бы Марта не любила так сильно своих детей, то с удовольствием продлила бы их тревогу хоть на минутку, но не могла же она подвергнуть их пытке своего законного реванша за те ее тревоги, за то ее беспокойство.
— Не волнуйтесь, дорогие мои… Да, впрочем, я ведь и не хожу поздно совсем одна, как вы говорите: меня всегда провожают.
С лиц Поля и Селины исчезла тревога, уступив место явной озадаченности.
Марта обрадовалась в душе, даже опять загордилась немножко: разве не приятно, разве не сладостно поинтриговать собственных детей после стольких лет пресной и лишенной всякого вкуса жизни?
Больше ни слова. Надо сохранить тайну.
Она выдержала паузу, и молчание сделало свое дело. Тишина стала давящей, смущение достигло предела. Выход из положения нашла невестка Марты, Лиза.
— Если Бабулю провожают, я вообще не вижу, в чем тут проблема, — бросила она спасательный круг.
Марта посмотрела на невестку: ее смеющийся взгляд был достаточно красноречив. Отлично. Значит, Лиза — подруга, союзница. Хотя — чему тут удивляться, если ей так здорово удаются шоколадные пироги и не меньше — дети, пусть даже и Поль имеет кое-какое отношение к этим последним, ничего не скажешь — свою лепту и он внес, правда, самую малость…
Но тут общее внимание привлекла малышка Матильда. Она ворвалась в комнату, прыгнула к бабушке на колени и принялась размахивать перед ее глазами, словно военным трофеем, красной сафьяновой записной книжкой с позолоченной авторучкой.
Марта почувствовала, как отчаянно забилось ее сердце: вот-вот выскочит из груди. Из-за того, что новенькой кожаной обложки касались липкие от кока-колы пальчики, а еще больше, конечно, из-за нескромности внучки, из-за того, что тайна выплыла наружу: такое ощущение, будто Матильда, выбрав самое неотразимое оружие — чистоту и простодушие, — зажала в тисках тонких пальцев саму судьбу своей бабушки.
— Ой, Бабуля, до чего же хорошенькая книжечка! Подаришь ее мне?
Марта вглядывалась в поднятое к ней нежное личико с испачканными шоколадом губами, любовалась неподражаемыми кудряшками этого ребенка, которому ни в чём никогда не было отказа, которому Марта же первая никогда ни в чем не отказывала, этому маленькому демону в ангельском обличье, готовому отблагодарить ее шоколадным поцелуем, источавшим любовь.
Ответ вырвался сам, и Марта, к огромному своему изумлению, едва узнала собственный голос:
— Нет, Матильда. Эта книжка не для тебя. И я тебе ее не подарю. Более того, ты немедленно, сию минуту положишь ее на место: туда, откуда взяла.
Девочка на минуту замерла: ей потребовалось время на то, чтобы мысленно перевести на привычный язык все произнесенное на этом новом языке, которому Бабуля еще не научила любимую внучку. Потом, так и не сказав ни слова, не протестуя, — вероятно, оценив должным образом исключительную торжественность события, — малышка спрыгнула с колен Марты, двинулась через всю комнату к двери и прошла в спальню между стоявшими будто на часах остолбеневшими двоюродными братьями.