Литмир - Электронная Библиотека

Один из товарищей Хомякова, конногвардеец (имя его не установлено), бывавший вместе с ним в обществе декабристов, вспоминал: «Рылеев являлся в этом обществе оракулом. Его проповеди слушались с жадностью и доверием. Тема была одна — необходимость конституции и переворота посредством войска. События в Испании, подвиги Риего составляли предмет разговоров. Посреди этих людей нередко являлся молодой офицер необыкновенно живого ума. Он никак не хотел согласиться с мнениями, господствовавшими в этом обществе, и постоянно твердил, что из всех революций самая беззаконная есть революция военная. Однажды, поздним осенним вечером, по этому предмету у него был жаркий спор с Рылеевым. Смысл слов молодого офицера был таков: «Вы хотите военной революции. Ио что такое войско? Это собрание людей, которых народ вооружил на свой счет и которым он поручил защищать себя. Какая же тут будет правда, если эти люди, в противность своему назначению, станут распоряжаться народом по произволу и сделаются выше его?» Рассерженный Рылеев убежал с вечера домой. Кн. Одоевскому этот противник революции надоедал, уверяя его, что он вовсе не либерал и только хочет заменить единодержавие тиранством вооруженного меньшинства. Человек этот — А.С. Хомяков».

Не нужно думать, что Хомяков — хотя он и был блестящим полемистом, — сбил Рылеева с толку. Вскоре, в 1825 году, Рылеев ответит на примерно такие же рассуждения Оболенского, впавшего в сомнения насчет законности готовящегося государственного переворота.

«Его воззрения были справедливы, — вспоминал Оболенский. — Он говорил, что идеи не подлежат законам большинства или меньшинства, что они свободно рождаются и свободно развиваются в каждом мыслящем существе… что они… если клонятся к пользе общей, если они не порождение чувства себялюбивого или своекорыстного, то суть только выражение несколькими лицами того, что большинство чувствует, но не может еще выразить. Вот почему он полагал себя вправе говорить и действовать в смысле цели союза как выражения идеи общей».

Александр Поджио встретил Рылеева в декабре 1824 года у полковника Митькова. «Между прочими был здесь и Рылеев, — говорит он. — Я в нем видел человека, исполненного решимости. Здесь он говорил о намерении его писать какой-то катехизис свободного человека… и о мерах действовать на ум народа, как-то: сочинением песен».

Что касается «катехизиса свободного человека», то здесь имеется в виду сочинение, порученное Рылееву Думой (Оболенским и Никитой Муравьевым), нечто вроде разъяснения, комментариев к «Правилам» общества. Оболенский видел наброски — это были вопросы и ответы, писанные «самым простым наречием» и обращенные к «простому классу людей». Сочинение это Рылеев, очевидно, уничтожил вместе с другими документами в вечер после декабрьского восстания.

На одном из декабрьских собраний — в 1824 году — Рылеев был избран в Думу. Он заместил уехавшего в Киев Трубецкого.

Не будучи от природы оратором, Рылеев считал своим долгом вести неустанную пропаганду. «Рылеев был не красноречив, — пишет Николай Бестужев, — и овладевал другими не тонкостями риторики или силою силлогизма, но жаром простого и иногда несвязного разговора, который в отрывистых выражениях изображал всю силу мысли, всегда прекрасной, всегда правдивой, всегда привлекательной. Всего красноречивее было его лицо, на котором являлось прежде слов все то, что он хотел выразить, точно как говаривал Мур о Байроне, что он похож на гипсовую вазу, снаружи которой нет никаких украшений, но как скоро в ней загорится огонь, то изображения, изваянные внутри хитрою рукою художника, обнаруживаются сами собой. Истина всегда красноречива, и Рылеев, со любимец, окруженный ее обаянием и ею вдохновленный, часто убеждал в таких предположениях, которых ни он детским лепетанием своим не мог еще объяснить, ни других довольно вразумить, но он провидел их и заставлял провидеть других».

В Рылееве жило как бы врожденное стремление действовать на благо России. Он присматривался к жизни, прислушивался к толкам, вдумывался в теории, — вперед его влекло и придавало ему неотразимое обаяние вожака некое гражданское вдохновение, которое у него сродни поэтическому. Благодаря этому вдохновению он угадывал людей, годных для принятия в тайное общество, — и редко ошибался. Отсюда его неуклюжее, но столь убедительное красноречие. Гражданское вдохновение — вот откуда красота, которая присуща декабризму и декабристам и которую, как поэзию, не объяснишь до конца.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Надворный судья Иван Иванович Пущин в середине декабря 1824 года отправился в двадцативосьмидневный рождественский отпуск. Рождественские и новогодние праздники он провел у своего отца-сенатора, у директора Царскосельского лицея Энгельгардта, с которым у него была дружба, и у Рылеева, где виделся с Бестужевыми, и, вероятно, с польскими ссыльными — поэтом Мицкевичем и его друзьями Ежовским и Малевским. Пущин готовится к поездке в Михайловское, к Пушкину. Выехал он из Петербурга в Псков 6 января 1825 года.

Чего бы, кажется, «готовиться»? Лучший друг, поэт, в ссылке, в одиночестве, — отпуска уж вторая неделя идет к концу: мчись, спеши, не теряя ни часа… Конечно, Пущин и не хотел медлить. Но это была не просто дружеская поездка.

Немало часов провел он в спорах с Рылеевым о Пушкине. Вопрос стоял самый насущный и самый сложный, — как привлечь Пушкина к делу декабристов? Пушкин всегда был близок к декабристской среде — в Петербурге перед ссылкой (Пущин, Николай Тургенев, Никита Муравьев…), на юге (Вл. Раевский, Пестель, Мих. Орлов…). Предупредив в Кишиневе Раевского об аресте, Пушкин спас от провала все Южное общество, так как Раевский успел уничтожить бумаги. Пушкин не только мечтал вступить в тайное общество — он рвался туда, искал случая и обижался, оскорблялся, видя, что ему как бы не доверяют… Однако — он уже действовал как декабрист — его «ноэли» и сатиры, его ода «Вольность» и другие свободолюбивые стихи ходили в списках по России и будили в людях гражданский дух — сами декабристы воспитывались на них.

С. Волконский думал о приеме Пушкина в тайное общество — не решился. Не решился и Пущин. «Я страдал за него, — рассказывал Пущин, — и подчас мне опять казалось, что, может быть, Тайное общество сокровенным своим клеймом поможет ему повнимательней и построже взглянуть на самого себя, сделать некоторые изменения в ненормальном своем быту. Я знал, что он иногда скорбел о своих промахах, обличал их в близких наших откровенных беседах, но, видно, не пришла еще пора кипучей его природе угомониться. Как ни вертел я все это в уме и сердце, кончил тем, что сознал себя не вправе действовать по личному шаткому воззрению, без полного убеждения в деле, ответственном пред целию самого союза».

В декабристских кругах много говорилось об излишней и доверчивой общительности великого поэта. Пущин говорит о его «ненормальном быте», о «промахах». Вокруг него вились клеветнические слухи (не всегда исходившие из уст врагов), для которых как будто и основания были: Пушкин на юге увлекся Каролиной Собаньской — шпионкой, провокаторшей (вроде как Рылеев Теофанией Станиславовной, тоже полькой…), — но он понятия об этом не имел. Пушкин «переступает границы», «профанирует себя», «проказничает», как с горечью отмечает Пущин.

И вот Пушкин в ссылке. Отношения его с будущими декабристами очень сложны. Клевета поползла за ним… Пушкин знал о ней и страдал невыразимо. Но душевная буря понемногу успокаивалась. Как писал Пушкин:

Поэзия, как ангел-утешитель,
Спасла меня, и я воскрес душой.

Пущин, конечно, знал цену клевете. В беседах с Рылеевым он рисовал образ Пушкина настоящего — чистого честного, ранимого, но и стойкого. Пущина и Рылеева беспокоило другое.

Пущин видел, какое огромное значение имеет для него самого — для Пущина — общение с Бестужевыми, Штейнгелем, Нарышкиным, Оболенским и другими декабристами, особенно с Рылеевым, какая это глубокая закалка души, сколько это дает твердости, нравственных сил; как помогает быть уверенным в своих гражданских целях.

57
{"b":"163157","o":1}