— Ты чего отца-то не позвал? — Спросил Алексей Иванович, предвкушая горячую жирную уху.
Борис сходил за отцом. Он подошел, помял рыболовам руки, сел к костру, оглядываясь на свою избушку.
— Не спалили, грю, спальню-то? Глядите в оба, сынки! А то был, грю, у нас один Влас… А у Власа — один глаз…Ему гришь: «Где вторый?» А он глазом — хлоп: «А этот, грит, который?» Он вторый, грит, и есть… То-то, грю…
— Давай, отец! Сыпь! — Любовался отцом Борис.
— Дак насыпай, грю, — Кивал тот на стопочку.
Выпили.
Разговорились о войне.
О ней те, кто пришли из огня, стали рассказывать через много лет после войны. Похоже, фронтовикам не хотелось вспоминать о ней, как выздоравливающему больному — о бредовых химерах.
А тут старший Симонов вдруг стал рассказывать, как его ранили. Он вспоминал о том, как лежал лицом к небу и не мог пошевелиться от боли.
— …Проходили мимо два солдата — один старый, а один — молодой… Вот пощупали оне меня на живо тепло, и давай рядить: брать меня на шинелишку, если я все равно не оживу — не брать ли? Спасать ли не спасать? А у меня язык в роту не помещается — чужой язык! Хочу криком кричать: «— Неси, орлики степные, меня в назарет-то в этот!» — а сам только шиплю, как лебедь-шипун. Молодой, грю, старого торопит: идем, грит, живых искать, а этому — капут! Только из сил, грит, выбьемся…
Алексей Иванович бледнел, переживал:
— Вот сволочь! Я бы его пристрелил!
— А немец-то мой — ну бомбить! Ну с пулеметов полюшко-то битвы поливать! Как я притаился промеж двумя покойниками — не пойму! Жить, грю, видать охота было! Девок-то сколько остается без меня молодца! А там, грю, жить захошь — и под травинкой схоронишься. Слышу это: стук! Ага! Стукнуло. Что ты, грю, думаешь, стукнуло? А она ишо одна пуля пряме-о-охонько вот сюды прямо! То-то, да… Пр-р-ямо, грю, сюды — стук! И не больно — кровь толечко текет, а ей уж, грю, и текти-то неоткеда! Вся уже вытексти, грю, должна!
Алексей Иванович изменился в лице, воскликнул:
— А, гад какой! На одного раненого две пули не пожалел!
Рассказчик лепил самокрутку, доставал самосад из кисета.
— Чо ему, грю, их жалеть? А слышу, грю, все… Как трава растет слышу… Вот, слышу, самолеты отстрелялись да и ушли на иродром… Слышу серце толкется, слышу, грю, солдаты-синитары, вернулись…Старший грит: «Ты гришь, Петро, его убило, а он, вишь, схоронился! И опять кровища с него, бугая, текеть!» «Связались мы…» — Петро-то этот пыхтит. — «Все дно,» — грит, — «…покойник…» — грит… Вот назови, грю, тебя покойником — как тебе: пондравится?
Отец Бориса замолчал с обидой. Закурил.
Фатьянов переживает, ерзает, вглядывается в моложавое лицо фронтовика…
— А я им грю ти-и-ихо так… Грю: «Покойник, грю, покойнику рознь! Рознь, грю, растуды вашу мать-то!» Они и сели обое… Ладно не на мину, а то мне бы их покусочно нести пришлось! Закончил рассказчик.
Фатьянов с облегчением рассмеялся, утер слезу, говоря:
— Вот люди — так люди! Вот силища-то где! А награды у тебя, дядя Тимофей, есть?
— Вот мне, грю, награда, — Спокойно сворачивал он кукиш. И кивая на Бориса, продолжал: — А вот, грю — отрада… Сына такого Бог дал… Не вся, грю, фриц, из нас, Симоновых, кровь тогды проистекла!
…Спали в стогу. Утром купались, отталкиваясь от скользких бревен понтонного моста. Зябли, выходя на берег в рассветный туман, грели уху и грелись ухой…
Фатьянов говорил Борису Тимофеевичу:
— Записывай, что отец говорит. Это же шкатулка самоцветов!
И тот начал записывать.
Послушался потому, что был влюблен в Фатьянова, как бывают подростки влюблены в киноактера. Живая отзывчивость поэта, полное отсутствие равнодушия, горящие интересом глаза, нескупая, открытая душа выкладывались в идеал и пример для подражания. Больше не было таких людей в его жизни.
…Однажды мать Бориса привезла из Казани сатирический журнал на татарском языке.
— Ба, гляди, Борис, Фатьянова протащили! Как им не стыдно — такие песни пишет. Он ведь поэт, а они-то кто? — Не могла она понять «сатириков». — Живет себе человек, никого ведь не трогает! Одна от него польза людям!
Она глубоко переживала за то, что посмели унизить поэта.
А когда узнала, что Фатьянов умер — горько заплакала.
— Извели…
4. Есенин и Фатьянов
Алексей Иванович очень любил Пушкина. Татьяна Репкина вызывала его на споры, желая подзадорить, а то и подшутить. Словно подмигивая другим собеседникам, она заявляла:
— Что такое Пушкин? Да, гениальный поэт! Но он аристократ, он не народный поэт!
В те годы слово «аристократ» звучало в одном ряду с понятием «мещане» и было чуть ли не ругательством.
Алексей Иванович подскакивал.
Он яростно, как меч на врага, хватал с полки книгу из многотиражного девятитомника Пушкина пятьдесят третьего года издания, который был, наверное, в каждой читающей семье.
— Шалун уж отморозил пальчик! Ему и больно и смешно! А мать грозит ему в окно! — воспламенившись, цитировал он, доказывая, что поэзия Пушкина не для аристократии, а для народа. Иногда казалось, что он весь девятитомник знает наизусть…
Всем нравилось, что он такой наивный и горячий, что так знает и защищает Пушкина. Всем было весело и смешно оттого, что он так легко поддается на нехитрые уловки.
А он действительно Пушкина любил. Но ближе всех русских поэтов Алексею Ивановичу все же приходился Есенин, о чем знал Борис Симонов и что находило в нем отклик безоговорочно. Для Симонова Есенин был воплощением всего настоящего. Иногда, глядя на Фатьянова, он узнавал в нем своего любимого поэта — не желающего помещать себя в навязанные кем-то рамки, слушающего свою душу, шокирующего надменных лицемеров. В ученических тетрадях жили есенинские стихи, запрещенные, но не забытые. Подобная слава сопутствовала и Фатьянову — все знают, а нигде не прочтут: нет ни книги, ни публикаций в периодических изданиях. И, конечно, песни, похожие лиризмом и напевностью, роднили этих двух людей.
Шли годы.
Алексея Ивановича не стало.
Сняли странный запрет с имени Сергея Есенина. Начали в Константинове проводить посвященные поэту праздники. А в Вязниках летом стали собираться люди, чтобы вспомнить Фатьянова.
Вязниковский литератор Борис Симонов ездил, кланялся родине любимого поэта.
Там, в рязанском селе, он встретил его друга Николая Петровича Рядинкина. Расспрашивал о детских годах Сергея Александровича, о некрасивых слухах, уверенно и привычно распространяемых недремлющей прессой. У него издавна теплилось намерение сочинить поэму о жизни Сергея Есенина. Есенин-человек ему становился все более понятен — но в этих рассказах есенинского друга он все больше видел Фатьянова. И это было так явственно, что в конце концов он взялся и написал поэму о Фатьянове.
На один из Есенинских праздников Борис Тимофеевич приехал не с пустыми руками.
Он готовился к нему с осени: откопал присадки вишен сада у родного дома Алексея Ивановича Фатьянова, досмотрел их, взрастил.
Теперь каждую весну расцветают в саду Сергея Александровича Есенина знаменитые вязниковские вишни.
Вот как любили песельника на зависть многим правильным, «многотомным», увенчанным лаврами и тосковавшим в благополучии…
Впрочем, вряд ли им до этого есть дело.
Фатьянов — русский соловей. Дети рядом с Фатьяновым
1. Алена и Никита
С тех пор, как получили Фатьяновы квартиру на Бородинской, с той поры, как оборудовали Алексею Ивановичу первый в жизни собственный кабинет, на письменном его столе всегда стояли две фотографии. Это были портреты двух его детей.
Он сам разбирал рамки и менял их под стеклом с годами, по мере того, как подрастали Алена и Никита. Те фотографии, которые поэт поставил своей рукой на письменный стол последними, теперь находятся в вязниковском Музее песни вместе с его кабинетом.