Теперь только Анна поняла, что они перемудрили с Олегом: сколько думали, о чем говорить с ним, о чем не говорить. А вдруг это он в школе ляпнет? А вдруг это ему помешает установить отношения с ровесниками? А вдруг — преждевременно или вредно, ведь времена-то какие. А с Алешей она не умничала: что у нее, вечность в запасе? Она от него ничего не скрывала. По поразительному детскому инстинкту он приспособился легко: знал, где и о чем помалкивать. И не попадал ни в какие истории, а уж как она боялась его отдавать в школу. Зря боялась: одни они такие, что ли, на весь город?
— Ты помнишь папу? — время от времени спрашивала она. И удивлялась, до чего рано начал помнить. Ну сколько ему было в мае тридцать шестого? Несмышленыш совсем. А вот рассказал ей, как папа, когда загрохотало, взял его с Олегом, и вывел на угол, и велел запомнить.
— Ты, мама, тогда на работе была. Ты, наверно, не слышала даже. А как грохнуло — и пыль полетела, а потом колокольня как опустилась — прямо целая поехала вниз, и оттуда — как взрыв. А потом уже большой купол, и прямо ничего не стало видно, а папа весь вроде дрожал. И все говорил: смотрите, не забывайте никогда. Он в этом соборе в тебя влюбился, да?
— Я не знаю, когда он влюбился. Не думаю, что в соборе. Но мы туда ходили оба. И Олега там крестили, и тебя.
— А почему ты меня туда не водила?
— Его закрыли в тридцать втором.
— Они плохие, что его взорвали, да?
— Должно быть, плохие. Или глупые. А Христос велел не судить.
— И не сажать, да? Это все неправильно, что все время кого-то судят?
— Да, да. Но об этом не надо болтать.
— Ну что я, мам, маленький? А давай в цирк пойдем, когда откроется. Уже скоро, сразу как каникулы кончатся. Мы пойдем в цирк, и купим трубочки с кремом, и возьмем Маню и Петрика. А потом экономить будем. Будем чай пить с сухарями, хорошо?
Так они и сделали, когда открылся цирк. Это называлось у них по-польски: «выцечки». Они были легкомысленные люди, а сухари, если их сушить с корицей — очень даже вкусно. Осень сорокового была ранняя, холодная. Но на Алешу очень удачно подошло пальто, из которого Семен давно вырос, и Муся держала его в диване с другими полезными вещами. Только подкоротить и переставить пуговицы. Яков с Мусей давно были своими людьми, с ними можно было не церемониться. Петрик и сам бегал в прошлогодних Алешиных ботинках. Дети дневали и ночевали в обеих квартирах, как приходилось. И Анна, работающая иногда в ночные смены, была этому только рада.
ГЛАВА 31
— Кто воспитывает Кузина — вы или я? — свирепо спросил Яков, растянув за уши намечавшуюся драку.
На этот вопрос Яков-Исакычу лучше было отвечать как положено. Яков-Исакыч со своими детками не цацкался: мог и по шее дать.
— Вы, Яков-Исакыч, — пробубнили злоумышленники.
— Так что ж вы — двое на одного?
— А если он весь класс назад тянет? Вот проиграем из-за него соревнование…
— А я еще раз спрашиваю: кто его воспитывает?
Это соревнование много крови попортило Якову. Кто только их удумывает. А эти дурачки и стараются: как же, лучший класс лучшей школы после экзаменов поедет в Москву! На целую неделю! И ВДНХ увидит, и Кремль, а может быть — самого Сталина! Он иногда перед пионерами выступает. И — целый год дети в напряжении: отметки чтоб отличные, металлолом — так больше всех, пионерские смотры — так чтоб первое место… А кто поедет — вовсе не от этого зависит. Что такое лучшая школа? Это ГОРОНО решает по своим соображениям, и дети тут ни при чем. Тут администрация при чем.
Но его, теперь уже шестой, класс — костьми ложился, и удержу не знал. Собирали металлолом — так они умудрились утащить со стройки сорок метров каких-то труб, Яков потом расхлебывал целую историю. Шпиона поймали — приволокли прямо в НКВД, на бывшей Еврейской улице. Оказался студент-строитель, теодолитной съемке учился. Кузину чуть не накостыляли за двойку, слыханное ли дело — такая причина для мальчишеских драк! То есть слыханное, конечно: это метод Макаренко. Советский учитель учеников не бьет. А чтоб дисциплину держать — есть активисты из самих детей. Ну, отлупят нарушителя где-нибудь в уголке — при чем тут учитель? Жаловаться же побитый не пойдет. Больших результатов таким методом добиваются.
Только Яков у себя в классе таких штучек не позволит. Он уж по старинке. И так у его гавриков много шансов подлецами вырасти. Он лучше сам когда надо накостыляет — если мальчику, конечно. Не положено, кто спорит. А только родители не против, благодарят даже. Знают своих сорванцов, и на строгого учителя чуть не молятся. Да и гаврики не обижаются. Вот, недавно приходил Корытин, верста коломенская. Сколько он Якову нервов истрепал — не будем вспоминать. А поступил-таки, хулиган, на математический факультет! И басил теперь:
— Мне, Яков-Исакыч, билет попался ерундовый, а задача зато с графиком. А я раз — и не помню: синус симметрично рисовать или же косинус. Уже, думаю, завал — и тут будто меня кто по шее треснул: нечетная функция, балбес! Нечетная! А это — помните, вы меня тогда у доски?
К экзаменам его шестой «А» аж осунулся — то ли от зубрежки, то ли от изготовления шпаргалок. Яков, неравнодушный к этому жанру, шпаргалки коллекционировал, и за годы работы у него накопился чуть не музей. И формулы, ювелирно выжженные на гранях карандашей, и сложные конструкции на булавках и резинках, сами прыгающие в рукав, и тетрадочки размером с почтовую марку, исписанные как для чтения под микроскопом. Самую гениальную шпаргалку он унести домой не смог, но сфотографировал: десятый класс попросту написал перед экзаменом все формулы на потолке — огромными буквами! А кто на потолок смотрит? И сдали, подлецы, замечательно. Потом уж, зная слабость Яков-Исакыча, сознались: чтоб и он удовольствие получил. Но уже после того, как огласили экзаменационные отметки.
Как и у любого учителя, у Якова в эти дни все вазы и стеклянные банки были переполнены пионами и розами. На экзамены принято было приносить цветы. Семен так с детства эти запахи и невзлюбил: раз пионы — значит, экзамены.
К восторгу шестого «А», сложные расчеты ГОРОНО вынесли таки на поверхность их школу. А уж в их школе — ясно было, какой класс лучший. И Якову, с его счастьем, теперь надо было везти эту ораву в Москву, на пионерский слет. Урывая неделю от отпуска, каковая неделя, он понимал, никакой компенсации не подлежит. Как же, такая честь. А, ладно! Попал так попал. Что оставалось, глядя на эти сияющие морды, как не улыбаться в ответ? Впрочем, он сразу же, пользуясь моментом, когда они были готовы обещать что угодно, взял с них «честное пионерское» насчет железной дисциплины и ангельского послушания.
И девятнадцатого июня — тронулись: тридцать гавриков в красных испанских пилотках, по полной пионерской форме, пионервожатая Соня и Яков Исакыч. Добросовестно махали мамам, кричащим уже на перроне последние наставления. Слегка передрались из-за верхних полок в вагоне, выпили неимоверное количество чаю с плоскими пакетиками железнодорожного сахару и огласили весь поезд почти беспередышечным пением. Даже радио заглушили совершенно.
Они как раз шли к Красной площади, когда загремели репродукторы. Все остановилось на улицах, даже машины. И прохожие стояли очень тихие. И детеныши его, Яков видел — растворились в этом молчании и грозном голосе из черного рупора, остались от детенышей одни глаза. Огромные глазищи на тонких ножках.
— Работают все радиостанции… Вероломное нападение гитлеровской Германии… Двадцать второго июня, в четыре часа утра…
И — музыка: когда только успели песню написать?
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой… — катилось волнами от репродуктора к репродуктору. И так они дошли до Красной площади. Потому что все пошли туда, там было уже много народу. И стояли, и ждали. Почему-то все были уверены, что сейчас выйдет Сталин. Выйдет и скажет что-нибудь такое, от чего станет ясно, что мы отобьемся, и победим. А может быть — уже победили? С четырех-то утра! Были фильмы и книги, что если сунутся — наш ответ будет молниеносным, и в первые же часы враг будет отброшен. А только чувствовалось, что иначе все происходит. Это уже не книги — это настоящее. Большое и страшное. А Сталин все не выходил.