Якову недолго довелось быть снисходительным просветителем сестры. Чем больше узнавала Римма про РСДРП, тем больше поражалась: где ж она была раньше? С такими стремлениями, с такими — с детства — мечтами, как она могла это проглядеть? Почему ни в Москве, ни в Киеве не нашла нужных людей? С чем она ехала из дому? Со страстью: убить царя, и пожертвовать жизнью. А позволила себя затянуть в снобистскую суету, да еще и стыдилась в тех кругах своей провинциальной наивности. Политика — фу, пошлость, надо было читать Метерлинка, и срам было не знать Леконта де Лилля.
А тем временем — вся страна охватывалась тонкими, но цепкими структурами будущего, и какая сила была в этих структурах, какая законченность. Как стальная игла, проходили эти цепочки и связи через все тюрьмы, университеты, заводы. И прессу пронизали. И Действующую армию. В русской неразберихе — и вдруг такая гибкая, крепкая сеть, с твердой дисциплиной, с ясными целями. И Одесса тут — вовсе не провинция, один из важнейших центров — куда Киеву!
Прежний огонь возвращался к ней: нет, жизнь не кончена, теперь-то только и начинается. Рахиль радовалась, глядя на дочку. Вот что значит хорошее питание! Уже повеселела, скоро и в тело войдет. Ее раздражала эта нынешняя мода на худосочных. Одесса ее молодости ценила женщин пышных, в соку. А не то что — взглядом пополам перешибить. Худоба, по мнению Рахили, была признаком либо болезни, либо плохого характера. Куда годится то и другое для семейной жизни? А у Риммы — характер хороший: вон как смеется с Яковом, свои у них какие-то шутки. И с матерью нежна: никаких фырков. Понимаешь теперь, глупенькая, что такое мама? Вот и давно бы так.
С некоторой ревностью Яков представил Римму руководству, когда счел ее достаточно подготовленной. Она очень понравилась «Федору-железнодорожнику», и теперь у нее была самостоятельная работа. Люди с хорошей памятью нужны были Комитету, а Римма всегда и во всем умела быть первой ученицей.
ГЛАВА 17
Плечистый артиллерийский подпоручик, шагавший по Крестовому острову, сам себе казался, видимо, щеголем. Ощущение безупречной — наконец! — вымытости-выбритости, да ровного тротуара под ногами, делающего шаг легче и четче, придавало ему наивно-приподнятый вид. Золотой солдатский «Георгий» — тоже был атрибут из замечаемых. Но на опытный питерский взгляд подпоручик был, конечно, явный провинциал.
Ни фуражка, ни сапоги не соответствовали неуловимым признакам хорошего тона военной одежды, как ее понимали в Петрограде. Полям фуражки, к примеру, следовало бы быть чуть меньше и тупее, и примята она должна быть не так, а шпоры должны бы звучать помягче и чуть ниже тоном. По темному, обветренному лицу видно было, что с фронта, но этим город Питер, конечно, не удивить. Тут не разделяли презрения к «штабным» и «тыловым». Да и поднадоели эти вечно недовольные фронтовики. Это вам не четырнадцатый год, когда каждого военного на руках носили. Тут сахар — по карточкам, с хлебом перебои, керосина не достать, да и вообще — чего хватает, кроме газетной бумаги? А они как вбили себе в голову, что мы тут как сыр в масле катаемся, так со своими претензиями и носятся. Защитники Отечества, как же. А спросить: много ли назащищали? Тотчас начнется негодование на штабных идиотов да на снабжение. Так раз уж признаете свою зависимость от тыла да штабных — знайте же свое место!
Впрочем, этот смотрит пока празднично, значит — с фронта только-только. Претензии, стало быть, начнутся позже.
Павлу действительно было не до того. Запоздай на день письмо от родителей, и поехал бы он в отпуск в Одессу: куда же еще? Но Анна! Анна тут, в Питере! Он то и дело разворачивал письмо и справлялся с адресом госпиталя. А вдруг путаница? А вдруг ее уже там нет? Он разыщет, конечно, но оттяжка даже на день казалась непоправимым горем. Сегодня. Сегодня же он должен ее увидеть! Вот он, наконец, этот госпиталь! Очень питерский: охра и ампир. Гимназия тут была раньше, что ли?
Анна Тесленко? Да, конечно, знаю. Она вчера выписалась, — сообщила Павлу костистая, с лошадиными зубами сестра милосердия — первая, которую он окликнул.
У Павла упало сердце.
— Вы не знаете, где… — только и вымолвил он. Да что она может знать, бездушная белесая селедка!
— Знаю, знаю! — рассмеялась она, — далеко только, почти в центре! Она у моей тети сейчас, я и сама там живу, когда не дежурю. Мы ее уговорили побыть с недельку, она еще слабенькая. Пишите адрес. Нет, дайте я сама напишу, а то еще напутаете, — лукаво прибавила она, взглянув на Павла. — А вы ей кто? Родственник?
Это уж было чистое озорство: понимала она, что он не родственник, эта чудная, чуткая девушка! А он еще смел так непочтительно о ней подумать. Павел с чувством поклонился:
— Не знаю, как благодарить…
А Клавдия покачала ему вслед головой и усмехнулась. Да, бывает и такое: приезжает, прямо с боев, георгиевский кавалер, ищет любимую девушку… ну конечно же любимую, кого еще ищут с такими сумасшедшими глазами? Бывает, да только не с ней. Она поджала нижнюю губу и пошла в перевязочную.
Пожилая женщина в синем платье, совсем крошечная — Павлу до плеча не достанет — открыла темную дверь с гравированной дощечкой: наполовину.
— Что вам угодно?
Павел объяснил, что ему угодно, несколько сбивчиво. Тем не менее его впустили и велели подождать. Он послушно сел, где было указано: у игрушечного круглого столика в вязаной накидке. Полдня пробегал, уже три часа, сумерки почти. Неужели — сейчас? Да-да, сейчас, ее голос…
Он вскочил на ноги.
— Павел. Вы?
Надежда Семеновна, та самая тетя милосерднейшей из сестер, улыбаясь радиальными, ото рта идущими мелкими морщинками, засобиралась в булочную за ситным: она надеется, Павел останется к чаю? Видимо, милосердие было в этой семье фамильной чертой. Как соблазнительно смотреть на первые минуты встречи: будто себе урвать от чужого счастья, погреться о него — особенно в такое время. И этим, быть может, это счастье не то что омрачить, но бесцеремонно дотронуться — как до первого снега. Ну и что? Они молодые, их от этого не убудет. Но мудрая Надежда Семеновна соблазну не поддалась, и не раньше вернулась, чем отстояла очередь в булочной, да еще завернула за ломтем семечковой халвы и сливовым повидлом.
Они были одни в этой темноватой квартирке, пахнущей старыми книгами. За окном блекло голубело, как снятое молоко. Павел все целовал Анне руки, боясь поднять глаза: а вдруг не то на ее лице, чего он ждал, не имея и права ждать, но — так долго, так долго…
Анна вздохнула и поцеловала его в голову. Глупый! Как будто она и раньше не понимала, что так тому и быть. Именно безусловность этого, даже и от нее не зависящая, ее пугала — тогда, давно. А теперь не пугает, теперь мы очень смелые стали, а что поплакать хочется — это от неожиданности. Бедный мой, и усы!
К вечернему чаю, за которым была и Клавдия, и еще пехотный капитан, родственник тетушки, на Анну с Павлом уже можно было смотреть без опасений о бестактности. Все тут было решено, и Павел, притихший и светлый, слушал теперь рассуждения капитана об открытии Думы, явно не понимая и не вникая. Капитан же горячился: в кои-то веки появился свежий человек, из дела, которому как раз бы излить свои мысли. Питер, в котором ему пришлось застрять с ротой, раздражал капитана: солдатское ли дело — охраной в тылу заниматься?
— Вот что теперь у нас называется событием. Ждали: откроется, что-то будет? Верите ли, Преображенцев на охрану поставили, пулеметы за воротами… А ничего и не случилось, никто ухом не повел. Вообще, я вам скажу: оцепенение какое-то. Штиль. И, чует мое сердце, не к добру. Вот-вот начнется, а что — неизвестно.
— А что у нас может быть к добру? — поджала сухие губы Надежда Семеновна. Если привыкли, что главное — быть недовольными? Вот все бурлили насчет Распутина. Уж не знаю, правда ли хоть сотая часть…
— Ну что вы, тетя, какая вы…скептик? Как сказать?
— Вот-вот, уже и забыли, как по-русски говорить. Недоверчивая, Клавдюшка, недоверчивая! А это ты к чему?