Литмир - Электронная Библиотека

— Джусть! Они засмеялись оба.

— Ну все же, Яков, как ты? Работа, товарищи? Ты так мало писал, я почти ничего не знаю. И тон у твоих писем, извини, какой-то упадочнический. Я понимаю, тебе трудно с мамой, но все же…

— С мамой как раз легко. Это она не часто так, да я и привык.

— Но ты изменился. Я тебе прямо скажу — не узнала. Какой-то ты потухший, это сейчас — в такое-то время!

— Я и есть потухший. Римма, я об этом не хотел, но раз ты сама… Я не вижу, чем жить.

— Что, материально трудно?

— При чем тут. Ну помнишь, ты из Москвы приехала, из студии своей. Так и я.

— Но это же когда было! И ты же мне помог сориентироваться, и сам уже был большевик. Ты ведь раньше даже меня вышел на правильную дорогу!

— А если она теперь кажется мне неправильной? Если все хорошее, что у меня было — в прошлом теперь, и не вернуть?

— Это ты про НЭП? Я понимаю, многие теперь этим недовольны. Для того ли мы воевали в гражданскую, чтоб видеть теперь эти сытые нэпманские рожи! Но ты же знаешь, что это временно, пока мы ликвидируем разруху. А там мы зажмем их железной рукой…

— Вот этого я и боюсь — железной руки. Я, понимаешь, оказался не железный. Дзержинский вот у нас железный, а я нет.

— Ты это про что?

Яков объяснил, как умел, и Римма долго молчала. Чтобы ее родной брат считал товарища Троцкого негодяем? Это теперь-то, после смерти Ленина, когда не на кого больше и надеяться, когда все истинно верные партии люди — вокруг Троцкого должны сплотиться? Чтобы он, Яков, утратил веру в коммунистическое будущее? Чтобы стал, в сущности, врагом советской власти, прикрывающимся партийным билетом? Да сам он после этого…Так ее обожгло, что вдруг она поняла, до чего любит нелепого своего брата, и всегда любила, и даже таким — перестать любить не может. Ей захотелось ударить его по лицу, закричать, сделать что-нибудь — но только не видеть его таким. Он следил за чайкой, все собирающейся и никак не решавшейся сесть на воду. Он стоял, закинув голову, как мог бы стоять слепой.

Уже вечером, успокоившись оба, они договаривали, что оставалось еще сказать.

— Ну, ты бы сама — могла? Если бы революции понадобилось расстрелять Анну, или Зину, или кого угодно из твоих прежних подруг? Ты бы — сама…

— Нет, — честно сказала Римма. — Я бы постаралась что-нибудь для них сделать. Но почему тебе приходят в голову такие крайности? Революция знает, кого стрелять!

— А потому что не знает! А потому что — всегда крайности! И потому что ничего нельзя сделать, и ты это знаешь! Но я не к тому. Видишь, и у тебя все лучшее в прошлом, и та ваша дружба революции важней.

— Чушь какая! Вечно ты, Яков, все перевернешь с ног на голову. И вообще — хватит. Мы уже спорим, как русские!

Спорить и вправду было не о чем. Лучше было просто быть вместе, пока можно. Римма надеялась, что у Якова временная депрессия, он ведь вроде был контужен. Сама она не представляла себе жизни вне партии. Личного она ничего и не хотела: единственный мужчина, которого она по-настоящему полюбила, лежал теперь на житомирском кладбище, под жестяной пятиконечной звездой. Портрет Макара в черной креповой рамке она держала у себя в кабинете. Веселые глаза смеялись из этой рамки: герой революции товарищ Чижиков не любил унылых людей.

Яков познакомил Римму с женой. Муся ей понравилась: скромная, покладистая — но веселая при этом. Какое-то у нее свое домашнее счастье, глупое ситцевое счастье, которого Римма никогда не понимала, но очень чувствовала в других. Ей приятно было, что Муся перед ней робела. И молоденькая совсем… Нет, ничего. Как раз то, что нужно Якову. Пусть хоть почувствует себя мужчиной, а то раскис совсем. Странно, однако, что он не знает, еврейка она или нет. Или — прикидывается, что не знает? Что ж. Похоже, через полгода Яков уже будет нянчить младенца. У нее самой, Римма знала, никогда детей не будет. Материнское проклятие тут ни при чем. Да и мать была больна, когда его выкрикнула. Просто Римма чувствовала, что кому-кому, а ей — другая судьба.

Семен Яковлевич Краснов родился в положенный срок. У него были карие глаза деда Исаака, а тельце, к умилению Якова, было покрыто золотистым пушком. Он жалел, когда пушок этот сошел. Но к тому времени крикунок-первенец преуспел заполонить его душу. Рахиль, разумеется, настаивала на обрезании. Но Яков отказал со свирепостью, удивившей его самого. Кроме того, что политически это был бы рискованный ход, он не мог и подумать, чтобы причинить боль этому беспомощному, влажно-теплому, с помидорными щечками существу.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА 26

Был 1933 год, когда Яков, почти не прихрамывая, сошел на киевский перрон. Он был в сером летнем пальто и мягкой шляпе с заломом посредине: на вид то ли партийный работник небольшого ранга, то ли писатель, во всяком случае — человек интеллигентный и скромно преуспевающий. Он выглядел старше своих тридцати четырех: уже протянулись чуть вверх — к вискам — морщины от глаз, и вокруг рта образовался сложный рисунок, будто рот этот все время нехотя посмеивался. Подбородок был островат для преуспевающего человека, и повыше приподнят, чем у человека беззаботного. В не новом, но достойного вида чемодане был обычный набор командировочного: две рубашки, бритва, уложенная Мусей снедь, завернутая в газету, рукописный доклад для учительской конференции и журнал «Огонек», еще не прочитанный. Журналы Яков читал начиная с конца: на последней странице полагался юмор. Постепенно, листая в обратном порядке, он доходил до передовой. Передовые читать было надо, особенно работнику идеологического фронта. А школьные учителя в эту категорию входили.

Конференция эта была ах как некстати: Муся, после девятилетнего перерыва, снова должна была родить, и лучше бы Якову быть в это время дома. Но он надеялся обернуться за оставшуюся неделю. Его лихо обчирикал весенний киевский воробышек, едва не задев по новой шляпе. Яков усмехнулся и вошел в помпезное здание вокзала, с колоннами и колосьями. Отсюда ему было в Дом колхозника, где положено было ночевать участникам конференции. Он купил пирожок с горохом. Продавщица посмотрела на него невидящими глазами, и уже отойдя, Яков услышал в спину: «У, жидяра!» Он обернулся. Нет, это не могла быть продавщица: она уже занята была с какой-то бабой в шали. Там, за спиной, была небольшая очередь. Кто-то из нее? Да какая разница, кто? Здравствуй, здравствуй, город Киев.

В комнате, где его поместили, четыре кровати были не заняты, а на тех, что у окна, расположились двое вновь приехавших. Они о чем-то говорили, но, когда Яков вошел, разом умолкли. Яков знал, когда так умолкали. Он поздоровался. Ему вежливо ответили. Разговор, однако, не клеился, хотя Яков рассказал несколько невинных анекдотов.

И все четыре дня конференции Яков чувствовал — не ушами, а скорее спиной — короткое словечко, то самое, с которого началось в пятом году его знакомство с настоящей жизнью. Нельзя сказать, что он этого не ожидал. Он знал, что такова сейчас национальная политика: в Украинском ОГПУ — бывшем НКВД — бывшем ЧК — много евреев. Может, и не большинство, но достаточно, чтобы Киев, с его всегдашним антисемитским духом, только их и замечал. А за что людям любить ОГПУ? Тем более в Киеве, теснее связанном с украинской деревней, чем Одесса? О том, что теперь творилось в деревнях, ходили слухи настолько жуткие, что даже Яков, чего угодно готовый ожидать от «этих», не верил. Ну, допустим, деревню поприжали в смысле ненакопления запасов: об этом была газетная кампания. И вообще, раз коллективизация — с упрямцами применяют меры. Допустим, из села в город теперь не уйдешь: паспортный режим, а крестьянам паспорта вряд ли выдают. Но чтоб оцепляли села войсками? Чтобы подыхали — это в селе-то — с голоду, и доходило до людоедства? Это уж, извините, враки. Тем более на Украине, где чернозем — хоть на хлеб намазывай.

Однако паспорт его проверили, не успел он выйти с вокзала. И обратный билет можно было купить только по паспорту. И на киевском Сенном базаре он снова увидел забытое за давностью: женщин, просящих хлеба помертвевшими голосами. Явно сельских. И были облавы на Сенном, с проверкой документов. Он в такую облаву попал, но на него только взглянули, и милиционер в красных кантах сказал: «Проходите». У Якова был очевидно городской вид. Как и все, попавшие в облаву, он вел себя подчеркнуто сознательно, и движениями, и мимикой выражая готовность к беспрекословному подчинению. Но в то же время обозначая недоуменную невинность: уж он-то, разумеется, ни к чему «такому» непричастен. И готов терпеливо ждать, пока не разрешится мелкое недоразумение. Размеры недоразумения при этом как-то сами по себе преуменьшались в сущие пустяки. Потом, в гостинице, и в красном конференционном зале с бюстом вождя, он мычал через нос, корежась при воспоминании об идиотской, животной радости от короткого «проходите». И о том, как он отошел: полу-боком, полу-спиной, опять же выражая готовность немедленно вернуться, если его вдруг, усомнясь, окликнут.

61
{"b":"160728","o":1}