Литмир - Электронная Библиотека

Он уезжал из притихшего Киева, с его затаенными непонятностями, напряженностями и ненавистями, с облегчением. Одесса, что бы ни случилось, притихать не умела. Даже одесские трамваи, взрывавшиеся скандалами пополам с шуточками, звучали опереточно и по-южному легкомысленно. В киевских — толкались молчаливо и ожесточенно. В щедро зеленом, затененном влажной листвой апрельском городе, чувствовалась такая накопленная злоба, что к вечеру у Якова деревенели мышцы шеи. И, кто бы ни был виновник этой злобы, Яков догадывался, на кого она выплеснется, дай ей только волю. И о чем только думают эти идиоты-евреи, прущие в ОГПУ? Детей им своих, что ли, не жалко? Сволочь этот Каганович. Осчастливил, нечего сказать.

На обратном пути поезд стал. Не на полустанке даже, а так — посреди дороги. Какая-то неполадка, рассеянно подумал Яков, потягивая красноватый чай из железнодорожного стакана. Подстаканник был красивый, с завитушками и изображением Кремля. Однако поезд все не двигался, и Яков решил выйти на насыпь, размяться. Его попутчики, погруженные в свои газеты и едение крутых яиц, убрали ноги, давая ему пройти.

Еще не спрыгнув на гравий, Яков достал папироску, но сразу же о ней забыл. К поезду полу-шли, полу-ползли, с серыми вздутыми лицами, какие-то люди. Они бессильно карабкались на насыпь, оступаясь и сползая, и Яков услышал ноющий стон:

— Хлеба. Хлеба.

Кто-то дотянулся уже до подножки, пытаясь вползти в вагон. Якова ухватили за рукав скрюченные в птичьи лапы пальцы, но у него не было хлеба с собой, он остался в чемодане. Он сделал движение, чтобы сбегать в вагон за этим хлебом, но тут ухватившая его баба с гнойными глазами сунула ему что-то в руки и повалилась. Лицом вниз. Она целовала его ботинок, елозя по мазутным на гравии пятнам.

— Петрик. То мий Петрик. Визьмить его, дядечку, заради Христа!

Остолбеневший Яков даже не успел отшатнуться, и тут поезд дернулся, и по тамбуру пробежал проводник с криком:

— Двери закрываются!

Проводник отпихнул ногой повисшего на подножке, но не могущего ее одолеть подростка, и на бегу рявкнул Якову:

— Остаться хотите, гражданин?

Яков опомнился уже в тамбуре, когда поезд набирал ход, и колеса грянули деловой перестук. В руках у него был сверток грязного полотна. Он отвернул краешек и увидел сизое, размером с крупное яблоко, личико. Глаза на личике были полуоткрыты — мутной новорожденной голубизны. Крошечный рот разевался по-рыбьи, без звука. Якова свела давно не испытанная ярость. Он знал это чувство, и что не ему с ним бороться — тоже знал. Он чуть не убил в такой ярости человека — бойца из их же отряда — тогда, в Польше, на узенькой улочке взятого местечка. Он стучал в этой ярости по столу одесского Первого секретаря, выбивая пайки для колонии беспризорных. Он орал на директора собственной школы, когда десятилетнего хулигана Доценко исключили из пионеров. Это случалось редко, но когда случалось — Яков не знал, куда его занесет. И теперь его несло — он тоже не знал, куда. Но этот Петрик — с голоду не подохнет. Он у Якова в руках, и он будет жить!

Яков не представлял, как он это устроит. Внести его в вагон — так все сразу догадаются, и что тогда будет? А тогда Яков пришибет первого, кто только вякнет. До Одессы он ребенка довезет, а там видно будет.

Он поаккуратнее перехватил невесомый сверток и вошел в купе. Три лица поднялись ему навстречу. Он раньше не разглядел этих лиц. После Киева не было никакого желания балагурить с попутчиками. Женщина, молодая, в горжетке. Пожилой, с тараканьими усиками, на вид бухгалтер. Толстая бабеха с растопыренными коленями, этакая сырная рожа. Жрала только что, и с колен еще крошки не стряхнула. У всех рты буквой «О», и глаза вопросительные. Ну, кто первый?

Бабеха всплеснула руками и боком выкатилась в коридор. К этому Яков не был готов: надо было ее прихватить и не выпускать до самой Одессы? И вообще никого не выпускать из купе? Или что было делать? Побежала ведь, сука, ябедничать. Что сейчас? Прибегут проводники, повяжут, сдадут в милицию? А он закон не нарушает. На ребенка паспорт не положен. Так метрика положена. И положено было этому ребенку сдохнуть у обвисшей тряпкой груди — так какое право он имеет вмешиваться? А вот я вам сейчас покажу право!

Тут баба вернулась и молча пихнула Якову пузырек с молоком. Она зажимала горлышко большим пальцем, а Яков не сообразил, и молоко плеснуло на стыке ему на штаны. Баба, похоже, немая, только глаза завела и отобрала пузырек обратно. Она выудила из своих обширных боков какую-то тряпку, ловко ее свернула, заткнула горлышко так, что конец тряпки торчал конусом, и сунула туда, в рыбий ротик. Младенец чихнул и попробовал отплюнуться, но она повозила пальцем по бархатистой щечке, и ротик нерешительно чмокнул.

Молодая, в горжетке, не меняя испуганного выражения, порылась а баульчике и выудила пару полотенец. Усатый таракан-бухгалтер, услышав шаги проводника, засвистел дурацкий мотивчик и встал в дверях, сунув руки в карманы. Он мечтательно смотрел в окно, загораживая шевиотовой спиной узкую купейную дверь. Никто ничего не говорил, очень тихие попались Якову попутчики. Только радио играло, и играло громко. Его нельзя было выключить в купе, и это Якова всегда раздражало в поездах. Но теперь пришлось кстати.

Под песню «На позицию девушка провожала бойца» ребенка накормили, а под хоровое пионерское пение перепеленали. У него оказался незаживший еще пупок. День, два — от силы. Младенец дохленько пошевелил пяточками, и молодая в горжетке, недолго думая, чмокнула эти пяточки по очереди, как Муся чмокала Семена. Только эта не приговаривала: «Скорей на ножки становись!»

По дороге младенца дважды прошиб понос: коровье молоко так действует, что ли? К Одессе все остались без полотенец и носовых платков. Но лукавые попутчики улыбались и перемигивались, а бухгалтер все норовил сделать новорожденному «козу».

Яков добрался домой без приключений. Ребенок, запеленатый вполне прилично, не привлек ничьего внимания, только что над Яковом подшутили в трамвае: кормящий папаша, что ли? Все еще согретый нелегальной добротой своих соседей по купе, Яков шел по Коблевской, теперь Подбельского, тихий и кроткий. Уже стемнело, и в две цепочки, разом вспыхнули в лиловом вечере желтые фонари.

— Ша-аа, ша-аа, — приговаривал Яков захныкавшему свертку. И, уже войдя в подъезд, услышал режущий крик. У Якова вспотели руки: кричали из его окна. Муся, Муся, деточка! Он пробежал оставшиеся несколько шагов и дергающейся рукой выудил ключ из противоположного кармана. Позабыв чемодан у двери, но ухитрившись не уронить сверток, он влетел в квартиру как раз когда крик замер. Рахиль и Рита, жена Бори-сапожника, копошились у Мусиной постели. Яков увидел ее запрокинутую голову, с выпершими от натуги жилами на шее. Рита подняла за ножки что-то серое и неподвижное и дала звонкого шлепка по игрушечным ягодицам. Существо, больше всего похожее на выпотрошенного зайца, дернулось и заорало. Хорошо заорало, звонко.

— А, вот и хозяин пришел, — засмеялась Рита. — С доченькой вас, Яков Исакыч!

Лицо Муси медленно принимало обычный цвет, и Яков поцеловал ее в мокрый висок.

— Не дождалась, — слабо улыбнулась она. — Так прихватило — сразу. Дайте мне ее!

Рита положила ребенка на ее опавший живот и завозилась так ловко и умело, что Яков перестал волноваться. Все было кончено за полчаса, и упеленатая девочка уже лежала у Мусиной разбухшей груди. Рахиль вышла проводить Риту, все причитая благодарности, и потом повторила еще и Боре, какая у него золотая жена. Заодно разбудила и забрала девятилетнего Семена, которого сплавили к Боре же, когда началось.

— Сема, смотри, сестричка! — подвела она к кровати веснущатого мальчишку в пионерском галстуке, с заспанной розовой щекой.

— Которая? — резонно спросил Сема.

Рахиль не поверила глазам, но Муся держала в охапке два свертка, с совершенно одинаковой черненькой влажной шерсткой на головах.

— Что ж вы, мама, ушли с Ритой, дела не кончив? — усмехнулся Яков. — И сколько можно пропадать? Пока ты ходила, еще и мальчик вылез!

62
{"b":"160728","o":1}