Ошеломленная Рахиль только взялась за голову. На минуту ей почудился подвох, но какой может быть подвох, если две мордочки — а не одна, сколько ни протирай глаза — слабо шевелятся, неумело тычась в коричневые Мусины соски.
— Бедная девочка, — заголосила она, и взялась было распеленывать второе приобретение, но Муся легонько ее отстранила:
— Погодите, мама, пускай пососут.
Вызванный врач пришел только к полудню следующего дня и зарегистрировал рождение близнецов, мальчика и девочки. Мальчик меньше, но это неудивительно, раз он шел вторым. Семен хвастался всем в школе, что у него и брат, и сестричка — Петрик и Маня. Яков ходил на работу с красными от недосыпания глазами: если не орало одно сокровище, то голосило второе. Похоже было, что эта парочка поддерживала крик, как римские весталки — огонь. Однако молока у Муси хватало, а бессонные ночи можно было отнести к разряду семейных радостей. Самое смешное было, что дети и впрямь оказались похожи: кареглазые, черноволосые, с остренькими носиками. Такими бывают и евреи, и украинцы. Что ж, тем легче было хранить тайну. Яков и Муся пообещали друг другу, что дети никогда ничего не узнают. И только тридцать с лишним лет спустя это обещание было нарушено.
Олег Петров задержался в авиамодельном кружке. Ван Саныч достал настоящую планерную резину — приобретение, цены которого непосвященным не понять. Разумеется, на всех ее не хватало. Стало быть — только тем, кого кружок выдвинет на областное соревнование. И пошел пересмотр всего дела. И Олега, с его везением, конечно, удвинули в запас. Это несмотря на то, что сам Ван Саныч еще неделю назад говорил, что его модель — чуть не лучшая. Теперь он остался и без резины, и без малейшего шанса на славу. То есть крошечный шанс был: что у кого-нибудь из команды вдруг забарахлит его произведение, и тогда пустят запасного. Но Олег, в ожесточении, отметал этот шанс, чтоб не смазать обиды.
Все равно он не может теперь позвать Таню на соревнования. Потому что если она придет — конечно, ни у кого ничего не забарахлит, и он так и останется сидеть ненужным запасным на облупленной парковой скамейке, со своей моделью. И никакие красные звезды на крыльях не откроют для этой модели права полета. А Таня, в своей короткой коричневой курточке с комсомольским значком, будет восторженно смотреть, как гоняют на корде маленькие аккуратные аэропланы его счастливые соперники.
Ну хоть бы что-нибудь в его жизни удавалось, как у людей! Ну почему он не может быть, как все? Как тот же Борька-активист, как та же Таня? Ее — первую из их класса — приняли в комсомол, и отец ее тут ни при чем. Штурман на грузовом пароходе, и не коммунист даже. А просто она — такой человек. Смелая, открытая, веселая. Глянь ей в глаза — и вся до донышка: никаких тайных мыслей. А ему уже почти пятнадцать — и что он такое? Писатель Аркадий Гайдар в пятнадцать лет полком командовал. Все знают.
Если бы, допустим, занять на этих соревнованиях первое место — может, он бы решился подать заявление в комсомол? Он прямо чувствовал в ладони тяжеленький кусок металла с красной эмалью — заветный комсомольский значок. И как он пробьет дырочку на куртке, и привинтит его накрепко — чтоб не потерялся никогда, никогда. А даже если бы первое место — решился бы? Ну, отказали бы по происхождению, а может, и не отказали бы. Но не было бы этой дурацкой неопределенности. И он бы пережил это по-мужски. А он вот цепляется за эту неопределенность. Тряпка. Трус.
Он шел по Строгановскому мосту. Отсюда видно было вечереющее море. Вот-вот маяк зажжется. Уже крепчал октябрьский холодок, но небо было ясное, еще недели две погода продержится. Ему захотелось, чтобы в день соревнований сорвался дождь с норд-остом. Ничего себе, по-товарищески он рассуждает! Был бы хороший товарищ — жил бы интересами кружка, а не своими личными, с горечью подумал он. Но желание дождя от этого почему-то не исчезло, а скорее наоборот.
Он подошел к ограде и глянул вниз. Там уже легли плотные тени, и выпуклой мостовой почти не было видно. Он знал, что не бросится. Но приятно было думать, что мог бы. От этого обида на неудавшуюся его жизнь приобретала сладковатый, лакричный вкус.
И не с кем, не с кем поговорить по душам! Вот он вернется домой, и сразу переиначится в этом обособленном мирке из пяти человек, и станет в нем шестым. Мама уже дома, и он поцелует ей руку — как всегда, и как невозможно и подумать было бы сделать на людях. Рука будет пахнуть больничной карболкой и домашней стиркой, и ему станет почти больно от чего-то, для чего и слова не придумано.
Он понял, что он — двуличный человек, два года назад, когда почему-то зашло обсуждение в классе — можно ли любить родителей больше, чем Сталина. И даже не обсуждение: ответ был уж слишком очевиден всем, и ему в том числе. Но с тех пор он знал, что любит Сталина больше всех на свете — когда был в школе, или в кружке, или еще где-нибудь. А дома было наоборот, и обязательный в каждой квартире портрет вождя вызывал неприязнь — хотя бы тем, что напоминал. Дома была правильна и ирония деда, и осанка отца — прямо-таки вызывающе белогвардейская, ожигающая Олега запретной, счастливой гордостью: вот мы какие, Петровы! Там, на Коблевской, было естественно, что двухлетнему пузырю, братику Алеше, читали сказки Перро по-французски. И что о многом не говорили, а иногда говорили намеками, и что вернувшийся из Соловков отец велел не прятать далеко свой тюремный «сидор». И даже когда сошла чернота с его лица, и он стал больше похож на того папу, которого помнил Олег, все равно — Олег знал — он ждал нового ареста. И все ждали, а до поры делали вид, что мы просто живем, как все.
Отец сегодня в ночную смену, и уже ушел, наверное. Они не увидятся до завтра. А когда увидятся — будут говорить о моделях, о радио, о фрегатах и клиперах, но не о том. Иногда Олег мечтал, что отец однажды (почему-то он всегда представлял себе этот разговор как ночной` скажет ему:
— Поговорим, сын. Как мужчина с мужчиной.
И все ему расскажет, и объяснит — каким быть ему, Олегу. Пусть бы приказал верить в Бога. Пусть бы велел убить Сталина. Пусть бы оказался заговор против советской власти — и отец взял бы с Олега присягу, и в заговор бы посвятил. Или пусть бы сказал, что он виноват и отрекается от прошлого, и велел бы Олегу стать настоящим коммунистом, даже уйти из дому, но начать новую, нераздвоенную жизнь.
Но разговора такого не происходило. То ли отец считал его еще малышом, то ли недостойным доверия. Он вообще никогда ничего Олегу не объяснял, кроме математики, если у сына были школьные затруднения. Так и воспитывал — не объясняя. Года три назад Олег пришел домой возбужденный, и радостно рассказал, как они, пионеры, сорвали вечерню в церкви на Пушкинской. Так весело было ворваться всей оравой в полутемное, пахнущее горячими свечами, запретное и чужое — и там мяукать, скакать и одновременно знать, что это не хулиганство, а нужное дело: борьба с религией. И так было смешно, что бессильно грозили пальцами и шикали глупые бабки, и оттого еще приятнее было их дразнить. Отец выслушал и без единого слова разложил Олега на диване и выпорол ремнем. Потом только, когда сын встал на дрожащие еще ноги, удостоил:
— Станешь человеком — поймешь, за что.
Может, он до сих пор думает, что Олег не понял?
Он уже свернул на Коблевскую, но до своего сорокового номера дойти не успел. Его остановили возле тридцать восьмого.
— Во, гуляет. Счас я тебе погуляю. Счас ты у мене воздухом подышишь, только ляжешь сперва. Чтоб удобней дышать. Куда, гады, Мурочку дели?
Это был Витька-Змей, старавшийся соответствовать почетной своей кличке. Олег обрадовался. И тому, что оставил модель в кружке, и теперь свободны руки. И предстоящей драке. Драться со Змеем, да еще при свидетелях, было делом стоящим: даже если Змей его поколотит — престиж Олега только возрастет. А уж если Олегу удастся удачно костыльнуть Змею — об этом будет разговоров на полгода. Змей и сам это понимал, но Мурочку — лучшую из его голубятни — кто-то от стаи отбил? Положим, у Олега-то и голубятни своей нет, он к Филе в компанию примазался. Но на Филю как раз подозрение сильное: три стаи тогда гуляло, и одна — Филина, а другая — аж с Гаванной, Сюнчика-Штымпа. Со Штымпом не миновать разбираться особо, а пока — что Змею остается, как не начистить карточку этому, раз уж подвернулся?