Поезд подходил к Одессе утром. Не реагируя на возмущенный гул из тамбура и даже стук в туалетную дверь, Яков с особым тщанием выбрился, наодеколонился и внимательно разглядел бледную полосу шрама на подбородке. Он заработал ее еще на пересылке, и вовсе не в драке. Просто выпер вдруг невероятных размеров фурункул, и бывалый зэк из их же этапа великодушно взрезал его бритвенно острым воровским «пером». Щедро полоснул, что говорить. А, ничего: мужчину шрам только украшает. Жаль, волосы «под Маяковского» — да где ж им было за одиннадцать дней отрасти? Яков вдруг засмеялся и скорчил рожу. Он знал этот хмель возвращения. Даже когда просто подъезжаешь к вокзалу из командировки или еще откуда. С Одессы-Товарной — уже мальчишеская легкость, и хочется болтать глупости, и почему-то ждешь чуть не фейерверков. А выйдешь — и так все обыденно, и дождик какой-то сиротский. И сам чувствуешь себя сиротой, вернувшимся в родные края босиком, со сбитыми в кровь ногами.
— Совесть надо иметь, гражданин! — справедливо облаяла его истомившаяся в очереди обширная тетка, когда он наконец вышел из вагонного туалета.
Яков повинно прижал руку к сердцу, сдул с пиджака пушинку и, провожаемый нелестными пожеланиями, проследовал в купе за плащом и шляпой. Он не помнил, как добрался домой. Только все считал, по суеверной детской привычке, львов на домах и каменных оградах. И привычно сжульничал, присчитав скульптурных льва и львицу из городского сада, хотя из запотевшего трамвайного окна с налепленным «счастливым» билетом их не было видно.
Правильно ли, что он не дал Мусе телеграмму? Эгоист паршивый, любитель эффектов. А вдруг — никого дома, а ключей же у него нет. Вот и танцуй тогда, муж с того света, у собственной двери, под декабрьской слякотной крупой. Смешная проблема: да он хоть весь день протанцует! Т а м — он старался не думать о Мусе и детях, иначе б не выдержать. А теперь — накатило. Он вспомнил любимую Мусину хохму. С того тридцать третьего, куда бы она его не провожала, хоть в поход с пионерами — обязательно повторяла ворчливо:
— Опять в подоле принесешь!
Дома оказалась не только Муся, немедленно повисшая на нем с горьким плачем, но и почему-то Анна Тесленко. Она, конечно, сразу тактично распрощалась. Но ее странное присутствие добавило Якову неловкости к и без того бестолковому моменту встречи.
Только вечером, когда обалдевшие от события и ленинградских подарков дети были уложены, а Муся, попривыкнув, перестала то и дело вцепляться в его рукав, Яков услышал тому объяснение:
— Анечка? Это ж наша соседка, из двадцать девятой квартиры! Ты ее и не знаешь почти. А такая чудная, чудная женщина оказалась. Я не знаю, что б я без нее делала. И муж у нее — такой необыкновенный человек. Тебя как взяли — я вообще чуть с ума не сошла. На работу — кто меня, жену троцкиста, возьмет, а на книжке у нас — сам знаешь. Сижу, реву как идиотка, и Сема со мной ревет: его в школе из пионеров исключили. Отправила малых к Циле и реву.
Яков гладил ее плечи и волосы и слушал, как Муся с Анной «через детей познакомились», какой интеллигентный мальчик их Алеша и как опекает во дворе Маню с Петриком, как Анна с Павлом сразу одолжили ей денег и никогда назад не взяли, и «в разум привели» — что нельзя отчаиваться и надо жить. И как она жила: Андрей Семеныч помог с работой, устроил в прачечную — тут же, на углу, а через месяц сам сел. А она еще обиделась, что он был такой необщительный и поскорее ее выпроводил. Наверно, он уже чуял, а она, дура, не поняла. Но из прачечной ее уж не выгнали. Теперь захочешь — не уйдешь, и место не сменишь. Закон. Что там Яков знает — ничего он не знает! Такие пошли строгости: за двадцать минут опоздания — по указу — под суд! Борин старшенький попал: пути снегом замело, и трамваи стали, а он — аж на заводе Марти! Опоздал, конечно. Их больше двадцати опоздало, кто из города добирался, и был процесс — показательный. Всем по сроку. Как саботажникам. Рита совсем старуха стала, не узнать.
А с Семой что было! Ему сказали в школе от Якова отречься, и назавтра собрание назначили. Он приходит — и давай речь готовить, честное слово! Его таки накрутить успели, что отец, мол, враг.
— И — что? — с усилием заранее обратить ситуацию в «и правильно сделал», спросил Яков.
— А я ему полотенцем по роже: не смей, паршивец, — от родного отца! А он весь задрожал, и с таким, знаешь, вызовом: «Испанских юных коммунистов еще не так били!» Ты подумай! И понес: что мы всегда были неправильные, а вот тетя Римма — та правильная, и она его поймет, и вообще он к ней в Харьков убежит. Ну, я и не хотела — а тут выдала ему, где теперь его тетя Римма. Тут уж он в слезы, и больше — никаких фокусов. Все карточку твою с собой носил. И — видал, как к тебе мурзился? Что значит — у мальчика чистая совесть.
— А — где Римма? — спросил Яков, боясь догадаться.
— Я уж узнавала, Яшенька, только не узнала ничего. Пятнадцать без права переписки. Сразу за тобой, я думала — ты знаешь…
Нет, Яков не знал. И что Риммы к тому разговору уже не было в живых — оба они не знали еще долго, долго.
На следующий день Яков, дождавшись, когда Анна придет с работы, позвонил к ней в дверь. Про Павла — он уже знал. И — пусть она прогонит, но он должен, должен зайти. И сказать спасибо. За Мусю и за детей. Он не удивлялся, что Анна ничего не рассказывала Мусе о прежнем их с Яковом знакомстве. Он и сам никогда не рассказывал. Но он-то — самолюбие свое берег, а Анна — что? А Анна — если не его, так Мусино: чтоб не вышло, вроде она попрекает. И всегда она такая была. Хоть восьмой год, хоть тридцать восьмой. А теперь изо всей их детской компании — только они вдвоем остались. Считать Павла и Римму — так четверо. И дай Бог, чтоб таки четверо и было. И нечего стыдиться: он, вчерашний зэк, идет к зэковской жене. Ему выбили четыре зуба на следствии, и он все повторял себе: за Домбача. За Домбача. И пусть она его простит: и за Домбача, и за Марину, и за того раввина. И за то, что он жив, и что на свободе. И должен восстановиться в партии. Кто же еще сейчас вправе прощать, кроме зэковких жен?
Анна, не успев еще снять шарфик, открыла на звонок. Они посмотрели друг другу в глаза. И Яков понял, что она его не выгонит. И, когда он поцеловал ее протянутую руку — отдернула ее не из вражды, а просто от смущения. Отвыкла.
ГЛАВА 29
— Я могилу милой искал,
Но ее найти нелегко,
Долго я томился и стр-радал, — тщательно выпел Петрик недавно освоенное правильное «р» и облегченно продолжил:
— Где же ты, моя Сулико?
— Хорошо поешь, сынок, — одобрил Яков, удерживая улыбку. До него впервые дошли слова навязшей у всех в зубах песенки. Вот его дошколеныш с невинной мордочкой поет о могиле: мягко говоря, недетский репертуар. А поощрить надо. Потому что последнее, что принесли домой Маня с Петриком, было неистребимое
«С одесского кичмана бежали два уркана», — песенка, между прочим, не только блатная, но и запрещенная к исполнению. Положим, полная уголовная ответственность для детей — с двенадцати, а им только по шесть. Но это, может быть, только расстрел — с двенадцати, а если неполная? И вообще, вот говорили: написал мальчик на снегу «Сталин», а папе дали десять лет. Черт знает с чего: может, возле туалета мальчик написал? Хорошо, что в Одессе снег редко. Ой, за детьми нужен глаз да глаз!
Петрик, довольный папиным одобрением, болтал о детсадовском первомайском утреннике, где он будет это петь. Потому что он поет лучше всех в группе. Папа, если не верит, пускай спросит Ксеню Михалну.
Но при слове «утренник» до Якова вдруг дошло, что будет на совсем другом утреннике, и он перестал слушать сына, только кивал. А будет вот что. Будет первомайский конкурс школьной самодеятельности — общегородской. С большой помпой, с высокопоставленными партийными гостями. И иностранцы какие-то дружественные приглашены. В бывшем Сибирякова театре, ныне украинском, на тысячу сто мест! Он, Яков, как раз ответственный за самодеятельность их школы. Конечно, он сто раз выверил репертуар: все путем и ничего такого. И, конечно, в том репертуаре — «Сулико». Любимая песня любимого вождя. Миша Зильберг будет петь. А зал, подразумевается — подпевать: все наизусть знают. Чудненько. А только, сообразил он, выступать будут пятнадцать лучших школ, и все такие умные. Пятнадцать раз — чтоб он так жил — «Сулико» со сцены прозвучит. А это уж многовато. Если только иностранные гости по-русски знают, или им переведут — напишут потом в иностранных газетах, что любимая песня советских детей — о могиле милой. Каковую могилу по какой-то причине найти нелегко. Неловко может получиться.