Я намеренно не описываю Леона подробно (например, не сообщал, пока он был жив на этих страницах, о его любви к сладким финикам и о том, что он знал текущие цены на них во всех торговых сетях и на рынке), более того — использую нехарактерный для меня тон равнодушного негодяя. Да, я не оживляю Леона, достойного гражданина (каким он, несомненно, являлся) в своих записках. «А был ли Леон?» — спросил я себя тогда, и было в этом вопросе наигранное, нервное бодрячество. Выбранный мною тон изложения, якобы бесстрастный и нагловато беспечный, обусловлен тем, что мне не хочется, чтобы вы сочувствовали Леону, жалели его в ущерб симпатии ко мне, о которой я, конечно, забочусь на протяжении всех этих записок. А может быть, таким способом я тяну время, откладывая какой-то окончательный расчет с самим собой. А за потерю мною Эммы, наверно, я и на бога тогда способен был устроить покушение.
Вернувшись домой, в собственную квартиру, в свою комнату, к привычной постели, ничего не знавшей ни об Эмме, ни о Леоне, я почувствовал успокоение и, написав под утро нижеприведенный рассказ «Моя собака», понял, что распавшиеся было мои мысли и суждения теперь соединились снова в своем обычном порядке.
10
Все началось с того, что я купил для своей кровати красивое покрывало коричневых тонов. Если было холодно, я им укрывался, набрасывая поверх одеяла, а если нет — откидывал в сторону.
И вот одной прохладной ночью, замерзнув и оттого проснувшись, я сначала, как обычно, проверил, не изменило ли мне ощущение хода времени во сне, то есть сказал себе: «Сейчас столько-то времени», — потом глянул на часы. Иногда совпадение вплоть до нескольких минут поражает меня и наполняет гордостью, я вижу в этом признак душевного здоровья. Но сразу вслед за этим действием на сей раз я обнаружил, что покрывало одним краем сползло с постели, а из складок его родилась собака и села в темноте на пол у моих ног. Я посмотрел на нее внимательно, затем, отвернувшись, стал глядеть в окно на темные ветви фикусовых кустов и думать, а она тем временем не сводила с меня глаз, и я понял, что она не ищет причины броситься на меня, а ждет, что я решу насчет ее дальнейшего проживания в моей квартире, и такое ее поведение только подчеркивало, только делало еще более несомненным — это моя собака.
Ну и что? Мне теперь, значит, придется купить ошейник и водить ее гулять по утрам? С одной стороны это неплохо — лишний повод размяться физически, с другой — уж очень я не привык заботиться о ком-либо. Я подумал, что если я сейчас расправлю покрывало, то собака, возможно, исчезнет. Я шевельнул по очереди озябшими ногами, прислушался к жизни своих внутренностей, высвободил из-под одеяла авангард тела — плечо. Опершись на локоть и протянув руку, я раскрыл окно шире, и в спальне сразу стало еще холоднее.
Мне, в общем-то, совсем необязательно было кряхтеть, чтобы подняться с постели, но из горла сам собою вырвался такой скрипящий звук, будто мне нелегко встать на ноги, и я понял, что это я рисуюсь таким образом перед своей новой собакой.
Я подумал еще немного, теперь уже стоя в тапочках и поглаживая одним пальцем слабый комариный укус на плече, осторожно расколупал-очистил заржавевший прохладной ночью нос, затем ушел в соседнюю комнату, достал там из шкафа одеяло, подходящее по плотности к температуре в комнате, и лег досыпать на диване.
11
Пока я разбирался с правосудием, Эмма, как я узнал позже, собрала два чемодана и уехала с ними в Нью-Йорк к матери. Как я понимаю, она ничего не стала объяснять Шарлю, но он (бедняга), видимо, решился, наконец, объяснить самому себе все то, о чем он раньше не хотел догадываться. Он не опустился, не впал в отчаяние, но однажды душным летом, пока Берта находилась в лагере местных бойскаутов (что-то вроде пионерского лагеря с галстуками национальных цветов), он затеял уборку, в процессе которой задумал навести порядок с вещами: переместил оставшуюся одежду Эммы в дальнюю секцию шкафа, аккуратно разложил вещи Берты, и чтобы освободить для нее побольше места, решил свои зимние вещи переместить в пустой объемистый ящик их с Эммой бывшего супружеского ложа, для чего приподнял вместе с матрасом крышку. Он решил начать с укладки пальто — сугубо зимней вещи в здешних краях. Держа в правой руке крючок вешалки, на которой первоначально висело пальто, левой он забросил его полы поближе к изголовью кровати. Но такое перевернутое положение пальто показалось ему неестественным (Шарль всегда был немного педантом, я наблюдал однажды, как он маникюрными ножницами отрезал от лекарственной упаковки пустые ячейки из-под проглоченных таблеток, в другой раз, как с помощью тех же кривых ножниц вскрывал письмо — не рвал склеенный конверт, а срезал узкую полоску с одной из сторон). Теперь же, нагибаясь все ниже, он полез переворачивать пальто в ящике. По мере приближения к вершине острого угла, под которым была поднята крышка ящика с лежащим на ней матрасом и постелью, лицо Шарля наливалось кровью, становясь все краснее…
Здесь имеется в тексте сохраненный мною пробел. Видимо, Родольф, в очередной раз просматривая написанное им, встал из-за стола и отправился в спальню, чтобы выверить детали для изображения последних минут жизни Шарля, подлинных или придуманных им. Может быть даже, решив проверить, помещается ли в тесном ящике человеческое тело, он пригнувшись, успел опуститься одним коленом на дно, готовясь улечься. Далее, как я уже излагал в предисловии, возможно, последовал внезапный инфаркт, падение, крышка, за которую он инстинктивно ухватился перед тем, как окончательно свалиться, захлопнулась. Матрас, падая, повилял упитанной пружинной талией и успокоился… Так, думаю, не стало Родольфа. Всесильный Птицелов, Великий Небесный Ловчий, не считаясь с Фейербахом, поставил эту нелепую ловушку для Vanellus spinosus. Советую в этом месте остановиться. Даже если вы не слишком чувствительны, все же требуется время, чтобы прийти в себя, и продолжить чтение текста, словно вынырнувшего к нам из мутной глубины небытия…
12
Оме стал полным профессором и издал обширную монографию о еврейском рассеянии, поместив в послесловии к ней трогательный рассказ о гибели своего друга, палестинского философа Анри Саадауи, научившего свое сердце биться иначе, чем бьются сердца оккупантов, и не желавшего, чтобы оно остановилось в какой-нибудь из их больниц. Однажды философ собрал своих еврейских друзей (сторонников мира и палестинской свободы) в песчаных дюнах и стал копать могилу. Когда яма была уже достаточно глубока, он подозвал свою плачущую мать. Старушка, догадываясь о том, что должно теперь произойти, вздымала к небу руки в мольбах, причитала, но приближалась мелкими шажками. «Иди, иди сюда, мать», — ласково звал ее палестинский философ. Он протянул ей руки оттуда снизу, и нежно приняв ее, опустил рядом с собой. «Садись, садись на корточки, мать», — сказал он, и когда она присела, дважды выстрелил ей в затылок, а затем один раз в свое сердце, бившееся иначе. Сторонники мира покрыли землей погибших, а потом устроили на их могиле скромный памятник — пирамиду камней, из тех, что брошены были в оккупантов подростками Палестины. «Камни свободы», — такое имя у памятника. Оно очень нравится Оме, может быть, будет использовано им для названия одного из будущих произведений. Но и последнюю, уже изданную его книгу, судя по сообщениям в прессе, часто и охотно цитируют как в стране, так и за рубежом.
Оме вообще теперь проводит много времени за границей, и так же неизменно сопутствует ему Наполеон и заседает в президиумах. Последнее я обнаружил, когда соблазненный рекламой, отправился на его лекцию в Брюсселе по завершении небольшого путешествия по странам Бенилюкса, которое предпринял в память о нашей совместной с Эммой и Шарлем поездке по Кавказским республикам. С удивлением узнал я в зале и невысокого господина с круглым животиком и тонзурой на макушке, когда-то так громко хлопнувшего дверью на книжной ярмарке. И здесь он тоже выступил и заявил, что европейцы, жители пораженного стокгольмским синдромом континента, заболели также и философией self-hating Jews — они почувствовали, что превратились в евреев, и прониклись ненавистью к самим себе. Вообще же в этой философии (как и в стокгольмском синдроме), постарался он больнее уязвить аудиторию, ему чудится что-то родственное с инцестом. Хлопать дверью господину с тонзурой здесь не пришлось, в зале поднялись шестеро решительных парней, они кричали на него гортанными голосами и в итоге вытолкали вон. Причем одному из них, я заметил, удалось пребольно ущипнуть его за лысину.