— Папа, — спрашивал мальчик где-нибудь в России, — я еврей или русский?
— Сынок, приличные люди не задаются такими вопросами. Все люди равны, это не имеет никакого значения.
Я слышал, как Эмма сначала насторожилась и напряглась, но сразу расслабилась и засмеялась. Она слишком хорошо знает о моей любви к ней и о том, что я ни за что не посмею хоть как-то ее задеть.
— Судя по ответу, этот папа — еврей, — сказала она, смеясь в трубку.
«Погоди», — говорю я Эмме и продолжаю историю:
— Но, папа… — настаивает ребенок.
— Ну, хорошо, я — еврей, а мама у тебя русская. Ну, и зачем тебе это было нужно?
— У нас в классе продается велосипед за пятьдесят баксов. Я и думаю: мне сторговать его за пять или просто увести.
К оригинальному тексту, каким он пришел ко мне от сотрудника на работе по электронной почте, я прибавил совсем необязательное и даже лишнее дополнение, чтобы дать время Эмме переварить сказанное:
— Отпроситься, например, в туалет во время урока и увести. Или сторговаться на перемене? Ты, папа, как думаешь? Или спросить у мамы?
Я сделал секундную паузу.
— Я к чему это, Эмма, — продолжил после короткого молчания, окрыленный собственной наглостью, — определи сначала, с какой стороны это пришло к тебе, тогда легче будет разобраться с сутью.
Мы, напомню, беседовали по телефону, и мне лишь виделись хрупкие плечи Эммы, подрагивающие от смеха, будто ее везут по брусчатке в безрессорной колымаге. Когда едва слышные мне, несмотря на пальцы на микрофоне телефонной трубки, всхлипывания прекратились, Эмма сказала, что если я намекаю на те составляющие ее происхождения, которые связывают ее с нынешним расцветом женской религиозности в России, то она особенно настаивает теперь на моем знакомстве с Бурнизьен, и требует чтобы я непременно появился у них в ближайшую пятницу вечером, когда обещала прийти равинесса.
— У нее очень высокий IQ, — добавила Эмма.
— Это она тебе сообщила об этом?
— Да. — Я чувствую веселье в голосе Эммы и стараюсь ее не разочаровать.
— Я не в курсе насчет этого IQ. Есть особая шкала для женщин?
Моя милая Эмма! Я чувствую, как она давится от смеха, потому что свою ревность я ряжу в одежды сексизма. А что еще я могу сделать, чтобы уберечь свое сокровище от вредного влияния?
У меня осталось впечатление, что этот раунд борьбы за Эмму я выиграл. И был рад и горд несказанно. Я не уверен, что мои грубые шутки сошла бы так просто с рук кому-нибудь другому. И все же, мне хотелось обнять ее сейчас за плечи и вдохнуть запах и тепло ее волос, и чтобы она почувствовала, как бесповоротно, как трагично… ну, довольно…
15
Дела Шарля и Эммы шли нехорошо в то время. Точнее, нехороши были дела Шарля, Эмма продолжала работать в филиале крупной американской компании. Я побывал там однажды, но по делу, ограничившемуся одноразовым совещанием, участники которого, включая и меня, перекочевали в соответствии с программой сразу после заседания в другое здание на соседней улице для обхода лабораторий. Выкроить время, чтобы увидеть Эмму, оказалось невозможно и неудобно. Мне очень хотелось переманить ее более высоким заработком в свою фирму, но она заупрямилась, сославшись на то, что там у нее сложилась очень удобная женская компания. Я ей поверил, это было именно то, чего ей всегда не хватало. Я мог бы попробовать перейти к ним, но опасался, что Эмма такой шаг с моей стороны может расценить как проявление неуместной назойливости. Роль настойчивого обожателя была мне неприятна, и по этой причине оставалось лишь рисовать в воображении образ тамошней Эммы, Эммы работающей.
Вот она, найдя для парковки место не под деревом, с которого могли бы птицы загадить капот или багажник ее автомобиля, входит в просторный вестибюль, мимо усталого, заслуженного деревца небольшого роста в объемистой глиняной напольной вазе, немного склоненного, увешанного отвисшими медалями бурых листьев. Наклонив голову к левому плечу, на котором висит сумка, доверяет ей Эмма ключи от машины и извлекает из нее пропуск, которым проводит перед плоским рыльцем синеватого, как школьная форма нашего детства, прибора. Ждет секунду, пока он высветит ее благословенное имя и фамилию Шарля, дружески хлопает тем же пропуском по тумбе турникета, который в ответ убирает из прохода свои не отличающиеся прямизной кавалерийские ноги.
Я представляю ее позже проходящей по длинному затененному коридору. Наклонив голову, опустив ресницы, перелистывает Эмма виртуальные страницы смартфона и целых пять секунд (целых пять секунд!), пока она идет навстречу, не глядя на вас, никому, никому больше не принадлежит бесценное зрелище. Я не ревную! Не пропустите! Как знать, быть может, это самые сияющие, самые счастливые пять секунд в вашей восьмидесятилетней жизни!
Вот останавливается Эмма. Постукивает пальцем по стеклу, за которым в глухом внутреннем дворике, усыпанном фиолетовым туфом, бредет птица, именуемая Vanellus spinosus, изгибаются южные растения, стволы которых, подражая гипсовостенному столбику в фармацевтическом магазине, будто обвешались множеством очков. На самом деле — эти овальные впадины остаются на коре растений в тех местах, где отвалились большие резные листья. Диковинки (в данном случае — растительного мира) плохи тем, что к ним слишком быстро привыкаешь — и к их необычным листьям, и к ячеистой коже, и даже к тому, что из нижних частей стволов опускаются, ползут по земле и, в конце концов, врастают в нее змеевидные корневые отростки. Только к Эмме невозможно привыкнуть. И вот мелькнула в дальнем конце коридорного туннеля чья-то тень, забеспокоилась, заметалась в нерешительности, запаниковала — что ей делать: спрятаться, исчезнуть или прихорошиться, выпрямить спину, пройти мимо. И все-таки исчезла за поворотом и терзается там из-за невозможного, отпущенного без борьбы счастья. А может быть, и эта тень изучала философию в юности и теперь говорит себе: эта чудная женщина — есть объективная реальность, данная мне во всех ощущениях, кроме осязания. Да, увы, кроме осязания. Знаете, мне жалко души этой тени, как жалко каждого, кто беднее меня. А ведь может с ней и вовсе приключиться беда — в ней разовьется зависимость, она будет чувствовать себя больной, если за день ни разу не видела Эмму. Поможет ли ей, если Эмма уволится? Пройдет ли тоска за месяц-другой? Наступит ли успокоение через полтора года?
В том же коридоре, вижу, — останавливает ее кто-то мужского пола и заводит с ней серьезный разговор, касающийся производственной политики предприятия, на котором они вместе работают. Критикует действия администрации, утверждает, что последняя слишком увлечена чисто финансовой стороной дела, живет сегодняшним днем и недостаточно уделяет внимания технической стратегии. Приводит убедительные примеры, иллюстрирующие сказанное. А волосы Эммы в этот день собраны, подняты наверх, голова ее поэтому кажется утяжеленной этой чудесной копной и хочется не только поделиться с ней своими мыслями, но и оберечь эту хрупкую живую композицию, именуемую Эммой, от чьего-нибудь неосторожного толчка или от внезапного порыва ураганного ветра, которому здесь, в коридоре, совершенно неоткуда взяться. И неудобно за то, что остановил ее с картонным стаканом, что температура только что приготовленного кофе заставляет ее в начале разговора перекладывать стакан из руки в руку. Но так хочется, чтобы ее внимательный взгляд оставался сосредоточенным на вас, чтобы покачивания ее головы с мягкоупругой тяжестью волос (вопросительные, удивленные, соглашающиеся) как знаки препинания разделяли именно вами произнесенные фразы, и чтобы иметь на этом основании право смотреть и смотреть на нее, и видеть ее чудные глаза, и каждую секунду почти падать от этого в обморок, и вытаскивать себя усилием воли назад, к полному сознанию, чтобы любоваться ею еще и еще. А тут кто-то (не иначе — все-таки ветер!) раскрыл дверь во внутренний дворик, и солнечного (в кооперации с листьями перечного дерева) плетения ярко-желтая булка-хала влепилась ей в лоб, прыгнула на нос, на щеку, и Эмма весело жмурится, и происшествие это комкает служебную беседу, побуждает собеседника Эммы спешно уступить ей затененное место, которого и без того предостаточно в коридоре, и не только для них двоих. Увы, не для меня с нею.