Я стал приглядываться к Эмме внимательнее, опасаясь увидеть в ней следы надлома, и еще больше — обнаружить в себе зачатки чувства жалости к ней. Думаю, она разгадала мои мысли, и я словно получил в ответ заряд мелкого колючего снега, хлестнувшего из ее глаз прямо мне в лицо. Я вынужден был даже отвести взгляд, но внутренне возликовал: нет, эта новая Эмма — все та же, она по-прежнему невыносима. Я в конце концов не удержался от счастливой улыбки и добавил к ней еще парочку каких-то мелких примирительных жестов (в зоологическом переводе на собачий — дружелюбно повилял хвостом).
Один умник (любитель щеголять наблюдательностью) как-то, не зная о нашем близком знакомстве, сравнил ее с сильно охлажденной газированной водой. «Приятно, — сказал он, — но не хватает сиропа». Дурак! Я представил себе прозрачную воду со светлыми пузырьками, льющуюся в стакан из высокого гудящего автомата, выхватил мысленно этот стакан, отставил его на соседнюю запасную решетчатую позицию в нише-пещере из нержавеющей или просто хромированной стали, а остаток струи набрал в ладони, мелкими глотками, наслаждаясь, выпил, а остатки влаги плеснул себе в лицо, втер ладонями в кожу. Дурак, не дурак этот «наблюдатель», но светлая чистота Эммы схвачена им с достойной похвалы точностью.
Не очень-то понятны мне были благодушие и полная беспечность Шарля. Видимо, он был все еще в состоянии душевного подъема после того, как они разъехались с его родителями, и дамоклов меч постоянной необходимости выбирать между ними и Эммой в мелких бытовых конфликтах больше не нависал над ним. Кроме того, он только что устроился на смехотворно оплачиваемую, но все-таки близкую к специальности работу. Грыжа его, похоже, не мучила, и он даже не поморщился, когда я специально попросил Эмму добавить мне в кофе сухого молока и проследил за выражением его лица. Он явно расцвел здесь и просто потряс меня, когда заявил, что даже после внезапного ночного всплеска чьей-то речи за окном, когда он различает, что это ивритская речь, у него становится спокойно на душе. Я не знал умиляться мне или потешаться над ним, но не сделал ни того, ни другого, так искренен он был. Видимо решил, что здесь никто уже не сдернет с него шорты, хотя по-прежнему носил их с ремешком то ли по привычке, то ли на всякий случай.
Квартира, которую они снимали, была на первом этаже многоэтажного дома, но с участком земли, который так понравился Шарлю, что именно он всегда выманивал нас из комнат в крытую беседку с двумя диванчиками и небольшой травяной площадкой вокруг, где мы были отчасти видны прохожим и тем привлекли внимание соседей (конечно, это Эмма была приманкой, на которую клюнул бы и тонкоголосый скопец).
Травы поначалу там не было, а были засохшие сорняки, прошлогодние листья, еще какой-то мусор. Владелице квартиры, жившей этажом выше (съемная квартира принадлежала ее умершей сестре), Шарль, Эмма и Берточка, когда они пришли осматривать жилье, видимо, настолько понравились, что она не только снизила цену, но и пообещала за свой счет привести в порядок участок и посадить декоративную травку. Последняя была аргументом, касавшимся в первую очередь ребенка, для игр которого на свежем воздухе она предназначалась. Но на практике Берту весьма устраивала наша привязанность к беседке, она с удовольствием уступала нам дворик, так как при этом освобождался для нее одной салон с телевизором.
Когда я начал появляться у них, обещание насчет травы еще не было выполнено, и уже появились сомнения, будет ли оно выполнено вообще. В один из субботних вечеров Шарль решил, по крайней мере, убрать участок. Он, воспользовавшись граблями, собрал в кучу весь мусор, сушняк и поджег их. Пламя поднялось высоко, выбежала всполошенная хозяйка, она не решалась отчитывать нас, только переступала с ноги на ногу и выражала опасения, как бы пламя не добралось до газовых баллонов. Шарль снисходительно успокаивал пожилую женщину, утверждая, что ситуация под контролем. Его тяжелый акцент, треск костра, колебания огня, все время менявшие искусственное освещение естественной, настоящей красоты Эммы, не добавляли уверенности владелице квартиры. Я переводил взгляд с языков пламени на Эмму, сидевшую напротив меня в шортах и простенькой однотонной кремовой футболке без всяких надписей, поджав под себя босые ноги, поглядывал на продолжавшую нервничать хозяйку, снова на огонь, выдерживал приличную паузу, чтобы следом уже законно, без помех, сделать для своего и до того обширного хранилища в памяти еще, и еще, и еще один моментальный снимок Эммы, которую взбалмошные прыжки пламени пытались представить всякий раз по-иному.
Тогда-то и подошел к ограде сосед из одноэтажной и очень простой по архитектуре, но большой по площади виллы с другой стороны переулка — неполный профессор всемирной истории Оме и с ним два его племянника: вечно, как теленок, увязывавшийся за ним Наполеон и другой — Жюстен. Оме принес с собой еще одни грабли, тем превратив меня из наблюдателя в помощника Шарля. Он сказал, что старую мебель, обрезки подстриженных кустов и деревьев, а также садовый мусор муниципалитет просит выносить на дорогу вечером второго выходного дня, то есть субботы, и исправно вывозит утром следующего дня.
Оме стал посещать Эмму с Шарлем, позже здесь появились реформистская равинесса Бурнизьен, а потом и Леон, информация о характере занятий которого и социальном статусе были ограждены им от нашего любопытства, так что до самого конца я не был уверен, что же он за птица и мог судить о нем только по его разговорам и поступкам в обществе, состав которого я только что объявил на страницах этих записок.
4
Вопросами различия национальных культур и механизмами культурной наследственности внутри каждой из них я стал интересоваться уже здесь, ведь именно бросок из одной среды в другую, как это произошло с нами, немедленно требует реакции на расщепление ранее совершенно цельных привычек и понятий.
Я сейчас перебираю в памяти последние из виденных мною европейских фильмов. Два французских. В обоих фокус на капризном и своевольном мужчине и вьющейся перед ним женщине с очевидными изъянами в характере или во внешности. Ее терпение, бесподобная выразительность, не унижающая себя мягкость побеждают к концу фильма: дикарь ищет/догоняет/возвращает ее себе — победительницу, гордую и неповторимую. Все чудесно: реплики, актеры, ракурсы. Но схема у двух фильмов — общая. Вполне возможно, что имеется неизвестный мне прототип.
Немецкий фильм, о прошедшей войне. Уже через полчаса у меня появляется впечатление, что я это где-то видел, хотя фильм мне определенно незнаком. Ну, конечно же — мужское братство, бессмысленный долг, печальная ирония неизбежного поражения — ремарковские интонации, знакомые с юности.
А вот еще два английских фильма — один про инцест, другой о театре в тюрьме. Аристократические родственники демократичного американского искусства. Психологическое ядро все то же — из железной клетки англо-саксонской законопослушности ускользают между прутьев неоскопленные души. Недавно в «Бургерандже» стайка девчушек лет двенадцати совмещала ожидание заказанных порций с расспросом работавших за прилавком мальчиков, кто нарисован на стенке в качестве символа заведения — бык или вол. Мальчики не знали. Не уловил, кем был задан вопрос, в чем различие между ними. Мне было слышно — смешливая и самая рослая во всей компании девочка предлагала полный и правильный ответ. Я представил себе зрителя, американского или английского законопослушного вола: зажав копыта передних конечностей между коленками задних, переживает он экранные дикие страсти из жизни быков.
Не перепутаешь ни эти фильмы, ни породившие их культуры. Все знакомо — и их родовые различия, и внутренние повторы.
Из всего этого я готовлю какой-то важный для себя общий вывод. Обобщения всегда давались мне мучительно трудно. Я пытаюсь осмыслить то, что вижу сейчас вокруг, в стране, чей государственный гимн лишь одной, словесной своей стороной, привязан к здешней почве, но музыка его повествует о любви чужой.