«Но ведь он великий поэт», — сказала Эмма, не о Вайнингере, конечно, а о Пастернаке, с той характерной для нее почти вопросительной интонацией, которая делает ее таким безопасным для мужского самолюбия оппонентом. «Конечно, — проявил я нехарактерное для меня великодушие, — особенно, когда поэзия его касается естественных, не терпящих философской обработки материй, как например чувств, которые мы испытываем к женщине («в чем-то белом, без причуд»), или боли, когда нам наступают кованым каблуком на… — я осекся на секунду, а затем закончил мысль, — как в «Авва Отче, чашу эту мимо пронеси».
Вне связи с вышесказанным: назовите меня замшелым реакционером, шовинистской свиньей, отъявленным сексистом, скажите даже, что во мне есть что-то от Вайнингера, но я все равно не полюблю составления молодыми женщинами коллекций собственных мнений. Осмелюсь даже сказать, что это свойство уже в пятнадцать лет способно превратить юную деву в дракона или старую ведьму. И вот представьте, Эмма, невзирая на свою образованность, была чрезвычайно немногословна. Чернявый восточный поэт в цветистой поэме назвал бы ее драгоценным сосудом, наполненным изысканными благоуханиями, равнодушный китаец с жидкой бородкой написал бы непонятными мне иероглифами, что она подобна третьей, самой дорогой из трех совершенно одинаковых на вид статуэток: не той, у которой соломинка, вошедшая в одно ухо выходит из другого, не другой, у которой выскакивает изо рта, а именно третьей, у которой соломинка мудрости, войдя, не покидает тела, а я скажу, что мне нравилось и каждое из двух ушей Эммы, и ее рот, и все ее чудесное тело. В ней мне нравилось все, просто все. Я принял бы ее такой, какова она есть, по какому бы маршруту ни двинулась в ней китайская соломинка.
6
И в последующие годы учебы, когда нам начали читать специальные предметы, Эмма не переставала умилять преподавателей тем, как ловко она подгибала и укорачивала ножки резисторов (которые у них тогда еще были), составляла регистры из триггеров (тогда это еще требовалось). Вы ведь помните? или слышали? или видели в старых фильмах? — тогда еще «подводили» часы по сигналам точного времени. Технический шаблон, деталь-призрак в новом фильме о временах нашей с Эммой и Шарлем юности.
Эмма-светлая-голова-умелые-руки. Это, по-моему, до некоторой степени шло в ущерб и за счет ее сексуальности. Весьма рослый ангелочек (плюс проклятый каблук) с прохладными глазами, сведший знакомство с парадоксами Зенона и императивами Канта, был убаюкан и сыт восхищением и любовью окружающих. А я не мог ей сказать тогда с уверенностью, что будь она даже на десять сантиметров выше меня, я все равно на десять килограммов умнее. Что касается ее роста, то мне всегда казалось, что высокая женщина и еще более высокий мужчина, поставленные рядом, выглядят как пара дебилов. Насколько я помню, мужья Nicole Kidman никогда не возвышались над ней и не затеняли тем самым ее великолепия.
Я пытался развить чувственность Эммы цитатами из ироничного Анатоля Франса, которым увлекся на третий год учебы. Однажды я привел ей слова одного из его героев о том, что лучшее в женщинах — их разнообразие. Но то, какими хвостиками Эммы мы с Шарлем оставались все эти годы, рациональную и логичную нашу подружку убеждали как раз в обратном. В ответ на эту сентенцию она лишь чуть растянула в улыбке свои чудные губы, покрытые тоненьким слоем помады наиневиннейшего бледно-розового цвета, отчего мои ничем не защищенные губы тотчас пересохли и побелели, инстинкт подсказал ей еще и на самую малость повысить температуру взгляда, и в тот же день я забросил Франса и потянулся к Достоевскому. Тогда я еще не испытывал к нему сегодняшнего чувства отторжения закоренелого рационалиста (сейчас проглотить религиозные восторги Достоевского, его всплески умиления мне так же тяжело, как насладиться выпавшим из младенческого рта слюнявым леденцом). Но в те времена моему самолюбию льстило, что я с такой легкостью проползаю вслед за прославленным автором по узким извилистым психологическим норам его романов, я широко раскрывал глаза, поражаясь каждому всплеску истерии в монологах его всемирно знаменитых скандалистов и скандалисток. Не знаю почему (возможно, и не без опоры на могучее литературное плечо моего нынешнего кумира, выпустившего гулять по миру по-настоящему трагического и мрачного «Гумочку»), но сегодня Достоевский представляется мне писателем для отрочества, а увлечение им — надежным свидетельством душевной незрелости или инфантильности читающего. Хорошо, готов сделать скидку для дам, склонных к взвинченности и глубокомыслию, и полагающих, что Достоевский поставил перед нами вопросы морали, до сих пор не решенные.
Я вообще много читал в то время, предчувствуя катастрофу в своих отношениях с Эммой. Писать же сам я никогда не пытался, разве что — так, камерные стишки по случаю чьего-нибудь дня рождения или женского праздника. И теперь, надеясь, что когда-нибудь доведу до конца эти свои записки, я порой задумываюсь — кому же я их тогда покажу: добрым знакомым, близким людям? Меня терзает сомнение, мне кажется, что многие старые мои друзья и знакомые, общение с которыми развивало и подталкивало меня в течение жизни, на выбранном мною пути — мне не опора. Они не примут перемен. Тем более что и сам я вижу в себе всего только начинающего компилятора. И вот дьявол, подбивший меня на эту затею, — уже пристроился за плечом и шепчет мне на ухо: «Представь себе безнадежно застрявший на дне морском корабельный якорь. И вот ты смирился с потерей, решился и уже освобождаешь цепь. И видишь, как конец ее, смотанный с барабана лебедки, уходит в волны. Бог с ними, с друзьями. Скажи им спасибо и забудь о них навсегда. Кто не с тобой — того как бы и нет». Но это не об Эмме с Шарлем, конечно.
7
Иногда мне, как сейчас, до смерти надоедает плести унылую паутину фабулы и безумно хочется взорвать ее чем-нибудь совершенно не относящимся к теме. Например, бросить читать, писать и копаться в Интернете (сверяясь и уточняя), а сшить из дешевой ткани мешочек с завязкой, выточить из дерева маленькие бочонки с цифрами на торцах, цифры покрасить в темно-вишневый цвет, раздать давно умершим старухам-соседкам моего детства карточки с тремя рядами цифр, тряхнуть мешочек и, запустив в него руку, достать наугад бочонок и торжественным голосом провозгласить: «У кого семнадцать?» Или сесть на землю и камнем разбивать грецкие орехи, глядя, как обходит, обтекает меня целеустремленная жизнь.
Вот сейчас возьму и совру вам, будто Эмма в юности могла подобно царю Александру Третьему гнуть монеты пальцами и ломать подковы. Гнула ли она пальцами мою волю? Нет, никогда. Сломала ли она мою жизнь? Несомненно.
Проблема многих мужчин — недооценка стройности женского мышления. Почти каждая женщина — прирожденный стратег. Кого в Риме назвали кунктатором? Так, посылаем слово в поиск. Первая строка — Фабий Максим, вторая: «Кунктатор. Кутузов». Медлительные успешные полководцы. Сидя в крепости, женщина-полководец внимательно присматривается к осаждающим ее полкам, батальонам и ротам и сама намечает слабое место в стене.
К концу учебы я стал замечать растущую уверенность Шарля. Успехи Шарля в учебе — заслуженная награда не только его усердию, но и его способностям и замечательно ровному характеру — не замедлили сказаться и на его статусе. Если во времена изучения философии и общеобразовательных предметов он еще мог показаться кому-либо «медным задом», то по мере приближения к дипломному финишу, он уже пользовался заслуженным уважением как преподавателей, так и студентов. Уверен, не это возвышение Шарля решило дело в его пользу, оно лишь ничего не испортило. Никогда не соглашусь с предположением, что Эмма была так же глупа, как Анна Каренина, когда та сознательно согласилась на брак с уравновешенным, предсказуемым человеком, которого недостаточно любила или не любила вовсе. Я подозреваю, что все было решено Эммой еще в тот первый день, когда нам представили Шарля. Она все решила тогда же, тут же, на месте, не выпуская из рук деревянную (тогда были еще деревянные) ручку скакалки. Уверяю вас, нет ничего последовательнее и тверже женского характера. Свои соображения подробнее я изложу позже, где-нибудь во второй части, когда герои повествования станут вам понятнее и ближе. Мне и самому, если честно, нужна эта пауза. Нет, один намек я все же позволю себе: она, я думаю, понимала, что любя ее так, как только и мог я любить ее, я вскоре научусь читать ее мысли, и этого ей не хотелось. Но почему? Что за ужасный характер! Непременно нужна ей была ее, только ее комнатка, с широким видом из окна на лужайку, за которой лежат поля? Миллиарды людей за окном видят лишь стены соседних домов. Чего ей было прятать от меня? Вид на что я ей заслонял?