Когда Вера подходила к Казанскому собору, навстречу ей быстрою рысью, пригнувшись к луке, промчался казак в кивере. Лошадь пощёлкивала подковами по мостовой.
На площади, у высоких колоннад Казанского собора и у памятников Барклаю-де-Толли [145]и Кутузову, были небольшие группы студентов в чёрных картузах, в пледах, накинутых на плечи; между ними были девушки, одетые под пажей, стриженые, в очках. Курсистки…
Вера вспомнила, как говорил Порфирий: «Не можем без формы. Пустили женщин на Высшие Медицинские курсы – формы им не определили, так они сами себе форму придумали – остригли волосы, очки на нос нацепили – такие красавицы, – этакие дуры!.. Стадное чувство. Нигилистки!»
Этих нигилисток теперь Вера видела близко. Но неужели это и была сходка?
Рыжеусый городовой в каске и наушниках, так друг к другу не подходивших, добродушно, честью просил молодёжь разойтись и не препятствовать движению.
Из маленьких толп слышались презрительные крики: «Фараон!» Студенты со смехом разбегались. Площадь была велика, полиции мало. Студенты разбегутся и снова накопятся уже большею группою, теснее, в другом конце площади. Точно молодёжь играла в какую-то игру с полицией, издевалась над нею.
Вера остановилась у Екатерининского канала и смотрела на эту игру. Она думала: «Ну кому они мешают?.. Почему им не позволят собраться и поговорить так, как они хотят?..»
Но становилось холодно и скучно. Вера стала считать людей по кучкам. Тут двадцать один, там тридцать два… Всего насчитала она около трёхсот человек. Подумала: сто пятьдесят миллионов русского народа и триста студентов!.. Вера пыталась сопоставить эти цифры, но это ей не удавалось, слишком были они несоизмеримы.
Вдруг каким-то ловким манёвром молодёжь обманула бдительность полиции и вся собралась в углу площади, у колоннады, отделявшей Казанскую улицу.
Вера поспешила туда.
На портике собора стоял кто-то в чёрном, в длинном пледе, свисавшем до самых ног, и возбуждённо, размахивая руками, кричал молодым, резким голосом в толпу. Вдруг раздалось нестройное, несмелое пение, над толпою, в самой её гуще развернулось поднятое на палке широкое кумачовое полотнище. На нём чёрными буквами было написано: «Земля и воля».
По всем углам площади заверещали, залились полицейские свистки, и городовые с углов площади и с Невского проспекта побежали на толпу.
Городовые шашками, не вынимая их из ножен, старались отрезать людей от толпы. Студенты боролись. Слышались молодые, негодующие голоса:
– Вы не смеете нас трогать!.. Руки коротки!..
– Не смей её бить!..
– Разойдитесь, господа!.. Честью вас просят!..
– А ещё барышня!.. Да разве можно так… Кусаться!..
– Хватай её, тащи в участок… Ишь, стерьва, околоточного по лицу смазала…
– Ж-жидовка пр-роклят-тая!..
Сверху нёсся взволнованный картавый голос:
– Братья!.. Не допустим войну!.. Своё горе!.. Своё несчастие надо загасить нам раньше. Нам не жить под гнётом самодержавия!..
Тут кто-то громко и с отчаянием крикнул:
– Каз-заки!..
Вера оглянулась. Во всю ширину Невского проспекта, тесным строем, в серых шинелях и киверах, лихо надвинутых набекрень, рысью шёл казачий эскадрон. Молодой офицер, высокий, стройный, в блестящем лакированном кивере – как он только держался так совсем набоку? – ударил лошадь плетью по кожаному вальтрапу и, нагнувшись вперёд, помчался на площадь. Казаки молча рассыпались широким, редким строем и быстро приблизились к толпе.
Все побежали. Кто смог, взобрался на каменную колоннаду, спрыгнул на Казанскую и удирал вовсю. Кто не успел, заметался по площади, стремясь пробиться сквозь казаков на Невский. Полиция ловила их.
Вера видела, как какая-то женщина, маленькая, с растрёпанными чёрными волосами, в маленькой приплюснутой шапочке на самом темени, безобразная жидовка, вдруг выхватила перочинный нож и с размаху всадила в круп казачьей лошади. Та поддала задом.
– Ах, стерьва!.. – злобно крикнул казак и изловчился ударить женщину плетью, но та с жалобным воем упала на снег, и удар пришёлся по воздуху.
– Опричники!.. У-лю-лю-лю!! Царские собаки!.. – кричали студенты из-за колонн и бросали в казаков камни, калоши и палки.
Городовые лезли на колоннаду. Мимо Веры проехал казак без кивера, с разбитым в кровь лицом и скверно ругался.
Вера торопливо шла по Невскому. Несколько студентов и с ними девушка бегом нагоняли её. Казак преследовал их. Он нагнал Веру и ударил её по котиковой шубке плетью.
Не было больно. Но вся кровь застыла у Веры от непереносимого оскорбления. Ей казалось, что она сейчас задохнётся, умрёт… Лицо горело. Она точно ощутила на спине кровавую полосу удара, ей казалось, что шубка рассечена пополам, что все видят её позор. Она добежала до Невского и здесь увидела извозчика, ехавшего порожнем.
– Извозчик, – едва слышно, задыхаясь, проговорила Вера, – на Фурштадтскую.
Извозчик остановил лошадь и отстегнул полость.
– Ить, что делают, – выезжая на Конюшенную и оборачивая румяное от мороза, обросшее седеющей бородой лицо к Вере, заговорил извозчик. – Видют – барышня… Не скубентка шилохвостая какая, а барышня, как и следовает быть, по всей форме барышня!.. Нет… И по ей!.. Почём зря бьют, Может, из церквы шла, ни в чём не виноватая… А того жидёныша, что речь держал… Не догнали… Ку-у-ды ж!.. Как припустил, проклятый, по Казанской, на казацкой лошади кальером не нагонишь. Так и сигает… Так и сигает! Да жигулястый какой… Страсть!..
Летний сад, нарядный в серебряном инее, сквозь который сквозила голубая дымка дали, надвигался со стороны Лебяжьей канавки. Извозчик снова повернулся к Вере.
– И знамя у их!.. Я видал… Зна-а-амя… Красный такой флаг. И надпись по ему: «Земля и воля»… Ить чего господа надумали. Им хоть белая берёза не расти! Землю чтобы, значит, отобрать от крестьян и волю обратно вернуть. Государь император даровал – так вот им, значит, не пондравилось. Обратно желают. Опять, значит, крепостное чтобы право… Чистый мигилизм… И кто верховодит над ими – самый жид!.. Чтобы, значит, под жида повернуть Российское государство,
Вера молча расплатилась с извозчиком и через двор, по чёрному ходу пробралась к себе в комнату. Она заперлась на ключ. Сняла шубку. На ней не было следа удара. Мелкие капельки потаявшего инея были на нежном котике, чуть мокрым был мех. Вера сняла блузку и подошла к зеркалу… Становилось темно. Вера спустила штору, зажгла свечи, скинула с плеча рубашку и, полуобнажённая, разглядывала через второе зеркало красивую белую спину. Не было никакого следа удара. Но полоса удара всё продолжала гореть, вызывая жгучую досаду оскорбления и непереносимой обиды.
Вера долго рассматривала свою спину. В тусклом зеркальном отражении под шелковистой кожей шевелились лопатки. Стройная талия скрывалась в поясе. Вера видела, как от жгучего стыда, от боли оскорбления розовела спина, как алела шея и малиновыми становились уши. Такая жгучая боль, такой тупой ужас были на душе у Веры, что подвернись ей в эту минуту револьвер – она застрелилась бы!
Она опустила маленькое зеркало и повернулась лицом к большому.
Голубые глаза не видели прекрасного отражения. Перед Верой был мёртвый матрос с лицом, накрытым платком, и потому особенно страшный… Упавшая на снег еврейка, казак, ругающийся скверными, непонятными, никогда не слыханными Верой словами. Лицо казака залито кровью, и один глаз закрыт и вспух… Страшное лицо… И хлёсткий, звучный удар по спине, по меху котика… Удар по ней!.. По девушке!..
Это жизнь?!
В ушах слышалось: «Нам не жить под гнётом самодержавия!..»
XIII
В разгильдяевском доме царила атмосфера влюблённости и вместе с тем шла подготовка к походу.
Спальня Порфирия, его кабинет и даже общая гостиная были завалены походными вещами. Бинокли, перемётные сумы, вьюки, палаточные принадлежности, колья, верёвки, чемоданы, походная постель из тяжёлых железных стволов, покрашенных зелёной краской, разборный самоварчик-»паук», на вкладных кривых ножках, потники лежали по диванам и креслам, на полу между мебелью, на тахте валялись высокие сапоги с раструбами. Пахло свежей кожей, ворванью, пенькой, грубым полотном, смолою, пахло походом.