– Ваше превосходительство?
– Вы меня видите? – сердито спросил Добровольский.
– Вижу, ваше превосходительство, – с недоумением сказал Куропаткин.
– Видите здесь? – ещё сердитее спросил Добровольский.
– Так точно, ваше превосходительство.
– Значит – я не трус!
Куропаткин молчал. В этой обстановке сам вопрос показался неуместным.
– Так передайте вашему Скобелеву! Я принимаю здесь командование!
И с высоко поднятой головой Добровольский направился к укреплению. Порфирий нагнал его.
– Ваше превосходительство, что всё это значит? Зачем вы здесь?
Генерал Добровольский поднялся в редут и устало опустился на берму [197]. Нижняя губа у него дрожала. Казалось, он сейчас зарыдает… Он заговорил, дрожа внутренней дрожью, взволнованно и прерывисто:
– Вы понимаете! Я – командир бригады! Наконец, я старше Скобелева… Много старше… У меня отобрали мои батальоны. Бросили, швырнули в бой помимо меня. Я остался один. Вдруг наезжает на меня Скобелев. Совсем как пьяный. Кричит: «Что вы тут делаете?!» Я развёл руками. У меня только что увели последние 11-й и 12-й батальоны. Я говорю: «Нахожусь при бригаде». – «А где ваша бригада?» – «Пошла на штурм». Скобелев мне, старшему, кричит: «И ваше место там…» Мне, старшему, указывает моё место! Это ж-же пон-нять нужно!
– Ваше превосходительство. Надо понять, что только что пережил Скобелев. Я уверен, что он извинится перед вами.
– Очень мне это нужно… Извинится… Надо понимать дисциплину прежде всего.
Добровольский вгляделся в Порфирия. Точно успокаиваясь, он только теперь узнал, с кем говорит. Он встал, крепко сжал руку Порфирию повыше локтя и сказал уже совсем другим тоном. Тёплые, сердечные нотки слышались в его голосе:
– Порфирий… Порфирий… – он, видимо, не мог вспомнить отчества Порфирия. – Разгильдяев. Поручик Разгильдяев, это ваш?.. Прикомандирован на прошлой неделе к 9-му полку?
– Да, это мой сын…
– А?.. Да-а… Ваш сын… Ваш сын, знаете, убит!
– Где?.. Где, ваше превосходительство?
– Не знаю точно. Мне адъютант говорил… Где Ревельский полк. У майора Горталова.
Добровольский тяжёлым взглядом странно жгучих на мёртвенном лице глаз пристально смотрел на Порфирия. Он казался Порфирию призраком.
– Простите за тяжёлую весть. Долгом почитал сказать… А то и тела потом не отыщете… Впрочем, это всё равно… Все там будем.
И открытый во весь рост Добровольский пошёл на ту горку укрепления, где вдруг началась частая перестрелка. Со стороны редута Баглык-Сарты наступали турки.
Порфирий, как пришибленный, сел на берму, на то место, где только что сидел Добровольский.
«Афанасий убит…» Что тут было странного или невозможного? Тысячи смертей прошли сегодня мимо Порфирия за этот страшный день. Редут был полон трупами. Сколько упало на глазах Порфирия. Но смерти Афанасия ни понять, ни воспринять не мог.
«Афанасий убит…» Давно ли?.. Только вчера они свиделись, когда начинался дождь и надвигались на землю вечерние сумерки. «Прощай, папа!..» – точно ещё звучал в ушах Порфирия голос сына. «Пехота горит, как солома в огне… Напиши ей…» – и потом, при имени Скобелева, беспечная, радостная улыбка… Здоровый, румяный, красивый, сильный, всё думающий о Вере – Афанасий убит!.. нет, это было невозможно… Никак не входило это в потрясённое боем сознание Порфирия.
Четыре стрелка шли мимо Порфирия и несли за плечи и за ноги длинное тело, накрытое заскорузлой на дожде солдатской шинелью. Порфирий сразу догадался, чьё это тело несли.
– Убит? – спросил он.
– Ещё, кажись, жив. А только, видать, кончается. Несём в коляску.
Точно увидел Порфирий: свеча в фонаре. Коляска с постелями, сундучками, погребцами, карманами, с выдвижными ящичками. Мёртвенная, совсем необычайная бледность на лице Добровольского и слова: «Это мой гроб. В нём повезут меня».
И тогда вдруг сразу воспринял весь ужас, всю непоправимость того, что услышал. Да, ему нужен гроб для сына… Для Афанасия!.. Надо только его отыскать, унести… чтобы похоронить… Весь ужас смерти Афанасия встал перед Порфирием.
Кругом стояла тёмная ночь. Дождь лил по-прежнему. Не смолкала турецкая стрельба. Свистели пули. Рвались в темноте гранаты, страшным светом взрывов освещали землю. Когда Порфирий вышел из редута, он слышал, как усталым голосом говорил Куропаткин:
– Глубже копайте, ребята.
И солдат ответил:
– Не берёт, ваше благородие. Уплывает…
Фельдфебельский, спокойный, разрешающий все сомнения голос раздался возле Порфирия:
– Мы, ваше благородие, покойничками обложим и землёю приладим, оно тогда держать будет.
Порфирий поёжился под промокшим плащом и ускорил шаг.
XXV
– Ты сам-то девятого батальона будешь?
– Девятого, ваше благородие. Я и место знаю, где они упали. Вот здесь, на этом самом месте… Только, видать, снесли куда.
– Куда же их сносили?
– Больше всё на горталовскую траншею носили. Там из них бруствера складают… Земля-то не держит, ползёт, так из покойничков кладут укрепления, землёю присыпают. Как же иначе? Он ведь палит не переставая, укрыться за чем-нибудь надо.
Бравый, ловкий стрелковый унтер-офицер идёт впереди Порфирия, несёт жестяной походный фонарь со свечою. Блестят, отражая свет, тёмные лужи – воды ли, крови ли, Порфирий не разбирает. Повсюду валяются ружья, скатанные шинели, окровавленные тряпки, котелки, ящики из-под турецких, картонки от берданочных патронов. Порфирий часто спотыкается об эти предметы.
– Ваше высокоблагородие, вы полегче, а то и упасть недолго. За мною держитесь.
У высокой, в рост человека, тёмной стены копошатся люди. Слышно, как чавкают рты, пахнет хлебом и варёным мясом. Часто вздыхают. Едят молча и сосредоточенно, как едят голодные и измученные люди.
Фонарь бросает желтоватый свет на группу сидящих. За ними – стена из трупов. Свои и турки положены один на другого, присыпаны грязью. Мелькнёт край белого лица с закрытыми глазами, синяя куртка турецкого аскера и на нём чёрный, коротко стриженный затылок и мундир с малиновыми стрелковыми погонами. Всё залеплено красноватою глиною, чёрною землёю. Сладко и тошно пахнет свежей кровью.
И голоса. Такие будничные, такие «не к месту»:
– А я тебе говорю, что баранина. Скус у ей другой. И я видал, как вчера артельщики баранов пригнали.
- Скусная. Разварена только очень.
Чавкают рты. Икают, тяжко вздыхая. Подле с бруствера из трупов что-то капает. Вода ли дождевая, кровь ли, кто разберёт?
Плечистый офицер, с русой, больше по скулам, чем по щекам, бородой и мягкими усами, в мокром длинном кителе и шинели внакидку, в измазанном, точно изжёванном белом кепи, при сабле, подходит к Порфирию.
– Майор Горталов, – представляется он. – Вы что же тут ищете?
– Вот сына, ваше высокоблагородие, они ищут – сын у них тут убитый, – за Порфирия отвечает унтер-офицер.
– Сына? Всех убитых здесь сносили сюда, на бруствер. Он какого полка?
– Волынского, прикомандирован был к девятому стрелковому батальону.
Один из чавкавших около бруствера солдат приподнялся и сказал:
– Это, ваше высокоблагородие, вот тут, должно, положили. Офицера с золотым погоном. Поручика. Вот полевее будет, под самым низом.
Жёлтое пятно неяркого света от фонаря падает на такой знакомый золотой погон. Алая дорожка, две звёздочки, вышитые канителью [198], третья сверху – металлическая набивная, и цифра «14».
– Не этот ли?
Унтер-офицер бесцеремонно колупает землю рукою, отрывая лежащий труп. Показался тёмно-зелёный, щёгольской, у Доронина в Петербурге сшитый мундир, изорванный, залитый чем-то чёрным, измазанный глиною. Чуть блеснул скромный армейский галун воротника. Дальше – невозможно смотреть. Вместо милого, славного лица, всегда бодро улыбающегося, со стальными большими глазами, неотразимо милыми, – тёмная дыра, какое-то кровавое месиво костей, почерневшей от крови кожи, ещё чего-то беловатого, жуткого своей белизной. И во всём этом копошатся большие и чёрные мухи. Спутанные, грязные, в крови, волосы свисают вниз.