Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Велел подать боевой доспех, облачился, вооружился и один поехал на коне к Шуйскому. Перед царским шатром под взглядами всего войска сошел с коня, вытащил из ножен саблю, поцеловал, положил на шею и, как в прорубь, шагнул в царский чертог.

Охрана царева ощетинилась бердышами, но Иван Исаевич стал на колени, ударил лбом о цветной царский ковер и, не снимая сабли с шеи, сказал:

— Я дал клятву служить верно тому, кто в Сандомире назвал себя Дмитрием. Царей я ране не видывал, потому и не знаю, царь это был или не царь. Может, и обманщик. Я свою клятву сдержал, бился честно, а вот он предал меня. Я в твоей власти, государь, и вот тебе моя сабля. Хочешь головы моей — руби, подаришь жизнь — буду усерднейшим тебе рабом и умру в твоей службе.

И так легко стало на сердце, хоть песни пой. Ни страха, ни жалости к себе: кончилась жизнь.

«А ведь он впрямь честный человек», — подумал Шуйский.

От радости трясло и кривило губы. Зарыдал бы, обнявшись с Болотниковым. Господи, такой ужас кончился! Ведь заупрямься казаки — и недели через три разбежалось бы дворянское войско по домам.

— Я тебя милую, — сказал Шуйский гетману. — Я тебя награжу. Не хуже воевод моих награжу.

— Великий государь! — не сдержался думный дьяк Андрей Иванов.

Шуйский повернул голову к дьяку.

— Я спрашиваю, великий государь, какую награду в столбцы записать?

Шуйский опамятовался.

— Оставить казаку Болотникову саблю. Вот какая моя милость к нему. Он мой слуга. А будет в службе усерден, еще награжу.

Услышав о наградах, царский синклит встрепенулся, придвинулся к государю, оттесня Болотникова.

До поздней ночи жаловал Василий Иванович воевод и воинство. Кому золотой на шапку и поместье, кому двойной оклад, кому город на кормление. Дарил деньги, материи, шубы, кафтаны, кубки, лошадей, панцири, ружья, саадаки, сабли… На следующий день царь отдавал вины сдавшимся на его милость. Даже разбойника атамана Юрия Беззубцева, изменившего клятве, государь великодушно простил и взял опять на службу. С атаманом ударили челом четыре тысячи казаков, тех самых, что присягали в Заборье и предали воеводу Мстиславского под Калугой. Умилосердясь, Шуйский простил казакам их прежнее зло. И те на радостях обещали взять Калугу и положить к царским стопам.

Казак, может, и сам себе верит, когда в глаза глядит. Но с глаз долой — и все слова ветром высвистывает. Одна у казака голова, да кормится казак войной. Потому и крепок в слове и деле не навек — на один день. Сегодня царь заплатил короля побить, завтра король дал денег побить царя.

Не желал Василий Иванович не верить, кому верить было ну никак нельзя. Не желал он и войны. Если она и есть — так нет ее! Не желал знать о Самозванце. Если он и есть — так нет его! Не желал признать врагов врагами, завистников — завистниками, злобу — злобой. Нет их! Одни друзья кругом. Тишина в царстве.

А потому тотчас отпустили с миром на все четыре стороны войска Болотникова, едва не погубившие царство и его, государя. Все по домам! Землю пахать, о стариках печься, жен любить…

Распустил и свое войско. Сто тысяч.

Самозванец, потрепанный под Брянском, убежал царствовать в Орле. Но неужто венчанному государю, помазаннику Божию, только и есть дела, что за ворами гоняться?

Довольно войны! Все по домам! Война сама собой кончится, как чума.

Но война не кончалась.

Под Калугой дважды помилованные казаки атамана Беззубцева напали на царский отряд и соединились с калужскими ворами.

Василий Иванович узнал о трижды изменниках, подходя к Москве. Вздохнул, покачал головой и попросил дьяка Иванова:

— Больше не тревожь меня дурными вестями. О разбойниках пусть воеводы думают. Царю — дела царские, воеводам — воеводские.

И забыл о невзгодах.

Победа переполняла царскую грудь. Ходил по земле, будто на крыльях пролетывал. Взоры посылал орлии, говорил умно. Впервые за всю свою жизнь не остерегался умного слова.

На одном из станов приходил к Василию брат Иван.

— В изумление повергаешь! Многие и сказать не знают что.

От напряжения мысли пуговка носа у Ивана Ивановича была бела, лоб просекали глубокие борозды морщин, под нижней губою мокро от пота.

— Ваня! Что так напугало тебя? — улыбнулся царь.

— Так ты же ни единого разбойника не казнил! Ни топором, ни кнутом, ни высылкой.

— Я клятву дал, Ваня, всех миловать.

— Ты — царь! Твои клятвы Бог простит.

— Бог простит, а люди — простят? Как царь, так и люди. Я обману нынче — меня обманут завтра.

— Тебя одни казаки сто раз надули. Ты сам поваживаешь преступать клятвы. Хорошая нынче у разбойников жизнь! Поклялся — и воруй. Царь простит. Неужто и впрямь не видишь: слабеет царство, людей шаткость одолела!

— Царство будет стоять до тех пор, покуда есть в нем хоть один человек, ради которого совестятся. Силой царство живо до поры, совестью живо вовеки.

Тут Пуговка и позабылся ненароком:

— Да кто ж на тебя станет оборачиваться, когда об одном царевиче Дмитрии ты клялся трижды, и все наоборот предыдущему?!

Василий Иванович поник плечами.

— Старое как локоток. Разве мог я взаправду думать, что царский венец будет впору мне? Мог Ваське Голицыну дорогу перейти, Романовым, Воротынским? Но Бог то ли наградил, то ли наказал — свершилось по моему тайному хотению… И то скажу: я клятвами сыпал в боярах. Царское мое слово, сам знаешь, — царское.

— Помилуй тебя Господи! Петрушку тоже в живых оставишь? Нынче таких Петрушек двое, а завтра уж будет вся дюжина.

О Петрушке промолчал государь, но промолчал, прищуря глаза, потирая рукой сердце.

41

Дорогой к Москве, под колокольные звоны всей земли, царь неустанно творил добро.

Увидал убогую, сожженную наполовину деревушку, велел стать войску и каждому крестьянину срубить тотчас добрый сруб для просторной избы. И было сделано. И все умилились на царя, на себя, на само дело: войско, оказывается, не только жечь умеет, разорять, потоплять, но и строить… Да как быстро!

За Окой, перед Серпуховом, царь увидел на обочине коленопреклоненного крестьянина. Ради этого крестьянина вышел из кареты. Достал кошелек. Посчитал деньги.

— Тут сорок рублей с алтыном. Даю, но с условием: ты должен разбогатеть на эти деньги. Как будет у тебя тысяча, придешь ко мне в Москву и отдашь мне сотню, чтоб оба мы были в выгоде. С Богом, добрый человек! С Богом в сердце и с царем в голове!

Мужик кланялся и кланялся, и государь спросил его:

— Тебя что-то тревожит, добрый человек?

Мужик согласно закивал.

— Говори.

— Говори! — ткнул мужика нетерпеливый Пуговка.

— Не смею, — прошептал мужик. — Прикажи, коли тебе надо.

Царь удивился, но приказал:

— Велю тебе говорить!

— Я был вольный, а жена моя беглая. Теперь и меня, по твоему царскому указу, лишили воли, записали за ее господина… И детей моих.

— Лаптю ли судить о государевых указах?! — закричал Пуговка.

Но царь взял мужика за руку, отвел в сторону и сказал:

— Один Бог волен, а царь — нет. Дворяне обнищали, войско разбрелось, а как быть царству без войска? Крестьяне все к боярам ушли, где людей больше, земли много… На Соборе с патриархом, с духовными людьми, со всем синклитом составили мы в марте Соборную грамоту. Клянусь тебе: ничего от себя не придумали, подтвердили грамоту царя Федора Иоанновича, чтоб возвращать беглых крестьян прежним владельцам. Год сыска — тысяча пятьсот девяносто третий — не мы назначили, но Годунов, бывший правителем у царя Федора.

— Так мне на деньги твои откупиться, что ли, у господина? — спросил совета мужик.

— Как сам знаешь. Но жду тебя с тысячей. Будет у тебя тысяча — будет и Россия богата.

Встретила Москва победителя-царя дрожанием небес — от звона колокольни клонились, — крестным ходом длиною в пять верст. Патриарх Гермоген ради великого дня совершил вокруг Москвы шествие на осляти, как на Вербное воскресенье, в память пришествия Иисуса Христа в Иерусалим.

80
{"b":"145400","o":1}