— Чего же панна испугалась? — сказала она. — Да ведь это наша хозяйка, жена священника!
Действительно, через минуту к крылечку подошла попадья и с низким поклоном объявила «государыне Марине Юрьевне», что пришли к ней «послы от государя Дмитрия Ивановича» и хотят ее видеть.
— Вели сейчас, сейчас… Немедленно вели позвать их! — почти крикнула Марина охмистрине, быстро поднимаясь со своего места в величайшем волнении.
Охмистрина передала приказание попадье, которая тотчас бросилась в малинник, а через несколько минут вернулась оттуда, ведя за собою попа Ермилу с Демьянушкой. Оба эти «послы государевы» остановились шагов за двадцать не доходя до Марины, скинули шапки и поклонились ей в полпоклона; а затем Демьянушка порылся в своей котомке, вынул оттуда сверток письма, завернутого в зеленую тафту, и, подступая к Марине шагов на пять, отвесил ей земной поклон. А затем истово и твердо, хотя и вполголоса, произнес:
— От великого прирожденного государя и великого князя Дмитрия Ивановича всея Руси тебе, великой государыне Марине Юрьевне, поклон и привет прислан, и эту грамоту тебе отдать приказано.
И он подал грамоту через охмистрину Марине, которая молча приняла ее с величием, достойным царицы, и уже собиралась идти в избу, чтобы поскорее прочесть полученное от мужа письмо, когда Демьянушка еще раз поклонился ей в землю и добавил:
— А еще тебе, великой государыне, и от великого государя Дмитрия Ивановича, оприч грамоты, прислан и дар многоценный — «персона государева». — И, повернувшись к попу Ермиле, он сделал ему условный знак рукою. Тот подошел не спеша, степенно и важно, и бережно вынул из котомки небольшой сверток за печатью.
Когда Марина взяла в руки этот сверток, она пришла в такое волнение, что уже не могла бороться с собою… Кивнув головою «послам» и приказав им обождать, она тихо перешла через крылечко и вошла в избу. Но едва только она переступила высокий порог и услышала, как дверь за нею захлопнулась, — она не выдержала и залилась слезами… Она бросилась к лампаде, горевшей в ее комнате, поспешно и порывисто зажгла свечу и, прежде чем читать письмо, вскрыла другой сверток, с «персоною». Каково же было ее изумление и восторг, когда она увидала перед собою портрет Дмитрия в воинском одеянии, прикрытом царственной мантией! Вдали, на открытом поле картины, был изображен воинский стан и герб московского царства.
В порыве восторга и невыразимого волнения Марина страстно прижала этот дорогой подарок к груди своей и, не выпуская его из рук, упала на колени…
— Матерь Божья! Дева Пречистая! — шептали ее уста. — Возврати, о, возврати моего дорогого, моего милого супруга!
XI
Недобрая весть
С той минуты, как Марина получила из Тушина дорогой подарок, она зажила иною жизнью. Все окружающие были изумлены переменой, происшедшей в панне Марине. По целым дням она щебетала, как весенняя пташка, была со всеми приветлива и весела, охотно смеялась и без устали говорила о близком, наступающем счастье…
По приезде Мнишков в Москву и сами обстоятельства сложились для них так удачно, что Марине действительно оставалось только радоваться. Царь Василий Шуйский, напуганный возможностью близкой войны с Польшей, пошел на все уступки, каких потребовали от него задержанные в Москве польские послы Олесницкий и Гонсевский и, между прочим, согласился на то, чтобы Марина и ее отец-воевода были немедленно отпущены в Польшу со всей своей свитою. А пока шли переговоры бояр с послами и с паном воеводой, Марину и всех поляков держали так «вольготно», что они почти каждый день сносились через ксендза Зюлковского с тушинским «царьком» и со свитой польских послов. Они уже заранее знали тот кружный путь, которым их повезут, заранее могли наметить те близкие к рубежу места, в которых посланные Дмитрием войска могли освободить пана воеводу и панну Марину от московского охранного отряда и направить их в Тушинский стан.
Наконец настал и этот давно желанный день, и Марина впала в то мучительное состояние ожидания, которое заграждает от нас действительность и окружает нас волшебной сетью наших грез… Она не замечала ни дней, проводимых в пути, ни мест, по которым проезжал ее поезд: она вся жила только близким будущим, только ожиданием свидания с тем дорогим и милым человеком, которого теперь судьба возвращала ей на радость и на счастье после стольких страданий, терзаний и унижений.
Этот желанный день настал! Еще накануне ксендз Зюлковский оповестил пана воеводу и панну Марину, что завтра утром их поезд должен наткнуться на засаду войск, высланных из Тушина, и Марина в первый раз после выезда из Москвы спала ночь спокойно и даже легла спать раньше обычного, как бы желая ускорить наступление заветного «завтра».
Все было так налажено и предусмотрено ксендзом Зюлковским, что его предсказание сбылось как по писаному. Ровно в полдень, подъезжая к деревне Любенцы, поезд царицы вдруг остановился среди дороги. Вдали закурилась пыль по дороге, и в клубах ее запестрели значки польского отряда. Передний ряд русского охранного отряда остановился и сбился в кучу, с недоумением вглядываясь в даль. Тогда ксендз Зюлковский первый выпрыгнул из колымаги и, махая платком, закричал во все горло:
— Виват пану цесажу Дмитрию московскому!
Это было условным знаком. Все паны, кроме старого воеводы и пана Олесницкого, тоже вскочили со своих повозок, быстро обнажили сабли и, размахивая ими, радостно воскликнули:
— Виват! Виват пану цесажу Дмитрию!
Многие выхватили из-за пояса пистоли и в знак торжества стали стрелять в воздух. Это ничтожное обстоятельство окончательно смутило русских ратных людей, сопровождавших польский поезд к рубежу. Услыхав выстрелы и крики у себя за спиной, а перед собой видя стройно наступающий сильный польский отряд, передовые русские ратники повернули коней и, опасаясь очутиться между двух огней, стремглав метнулись в сторону вслед за своим воеводой, который еще надеялся собрать отряд в стороне от дороги и дать отпор врагу.
Тогда дорога перед поездом очистилась, и по ней на рысях подошли к колымагам передние ряды польской гусарской хоругви, блиставшие на солнце стальными шеломами, узорными панцирями, яркими цветами одежд и значков, развевавшихся на концах длинных и тонких копий. У всей этой передней шеренги седла были покрыты тигровыми и медвежьими шкурами, а за спиной, к плечам и поясу воинов прилажены были высокие, на манер орлиных, блестящие крылья.
— Виват!.. Виват!.. Виват наияснейшей панне Марине, царице московской! — гудели хором голоса гусарской хоругви.
Восторг неописанный, необузданный охватил обе стороны. Все кричали, все шумели, все радовались безотчетно; многие, не только женщины, но и мужчины, плакали от радости и избытка счастья… Гусарам пожимали руки, поднимались к ним на стремена, целовались с ними, обнимались и братались.
Когда поулегся и поунялся этот первый взрыв восторга и выяснилось, что весь обоз достался тушинцам и полякам без всякого кровопролития, к колымагам подошли двое панов полковников, — коренастые, высокие и видные мужчины в ярких кунтушах, расшитых золотом. Им навстречу вылез из колымаги сам пан воевода, молодцевато заломив бархатную, потасканную шапку и побрякивая саблей, которая болталась на боку, между тем как пан Ян и «пахолок» почтительно поддерживали его под руки. Полковники поклонились пану воеводе, звякнув шпорами и коваными каблуками. А затем один из них, постарше и повыше ростом, почтительно подал воеводе грамоту царя Дмитрия со штемпелем и печатью.
Мнишек, который вырос вдруг на целую голову и проникся каким-то особенным величием, приветливо кивнул полковникам и снисходительно принял от них грамоту; в ней он прочел после всяких титулов и любезностей:
«Посылаю к вашей мосци, дражайшему родителю нашему, высокородных панов Зборовского и Рытвина и Стадницкого из Миргорода, полковников наших, нам усердных, желая, дабы мосц ваша с пресветлейшею и любезнейшею супругою нашею, не отъезжая в Польшу, немедля к нам прибыла».