— Отнесите меня на Лобное место! Позовите матерь мою!
Все мешкали, не зная, как быть.
— Несите меня! Несите! — приказал Дмитрий и опустился на бердыш.
И тут через толпу продрался князь Иван Голицын.
— Я был у инокини Марфы, — солгал он людям. — Она говорит: ее сын убит в Угличе, этот же — Самозванец.
— Бей его! — выскочил из толпы Валуев.
Стрельцы заколебались и стали отходить от царя.
— Я же всех люблю вас! Я же ради вас пришел! — сказал Дмитрий, глядя на толпу такими ясными глазами, каких у него никогда еще не бывало.
— Да что с ним толковать! Поганый еретик! Вот я его благословлю, польского свистуна!
Один из братьев Мыльниковых сунул дуло ружья в царское тело и пальнул.
И уж тут все кинулись: пинали, кололи и бросили наконец на Красное крыльцо на тело Басманова.
— Любил ты палача нашего живым, люби его и мертвым!
Кому-то явилась мысль показать тело инокине Марфе.
Поволокли труп к монастырю, вывели из покоев инокиню.
— Скажи, матушка! Твой ли это сын? — спросил кто-то из смелых.
— Что же вы не пришли спросить, когда он был жив? — Черна была одежда монахини, и лицо ее было черно, под глазами вторые глаза, уголь и уголь. Повернулась, пошла, но обронила-таки через плечо: — Теперь-то он уж не мой.
— Чей же?
— Божий.
Смущенная толпа таяла. Но пришли другие, которые не слышали инокиню. Потащили труп к Лобному месту.
Озорники принесли стол. На стол водрузили тело Самозванца. На разбитое лицо напялили смеющуюся «харю», маску, найденную в покоях Дмитрия. Этого показалось мало, сунули в рот скоморошью дудку.
Тело Басманова уложили на скамью, в ногах хозяина.
Сам в царях
1
Княжна Марья Петровна пробудилась от тишины и немоты. Ужас ее объял. Не проглотила ли язык во сне? Губы пересохшие облизнула: не проглотила! И снова ужаснулась: темень-то откуда такая?
«Домовой под печь утащил!»
Не смея пошевелиться, княжна напряглась телом и ощутила под собою перину. И хвать за нагрудный крестик — тоже на месте.
— Проснулась хорошая наша! Яхонт ясный!
То был голос мамки Платониды.
— Где я? — прошептала Марья Петровна, сдерживая слезы испуга.
— В чулане! Не помнишь разве, как поутру переходили? Заспала?
— Заспала, мамушка! — Марья Петровна и лобик поморщила, и за ушко себя потянула — пусто в головке. Совсем перепугалась: — Ма-а-амушка!
— Уж все позади! Уж лежит, говорят, наг и бос и всячески поруган…
— Да кто же?! Кто?! — вытаращила глазки Марья Петровна, и будто уж скользкий под рубашкою по теплой спине прополз.
— Луша! — кликнула Платонида. — Одеваться! Умываться!
— Мамушка, кто лежит-то?
— Да кто ж? Супостат, еретик и враг самому себе.
— Пресвятая Богородица! Господи! — взмолилась княжна, совсем ничего не понимая и боясь спутаться мыслями.
— Царя самозваного убили, — прошептала Платонида. — Теперь лежит он со своим псом Басмановым то ли на самом Лобном месте, то ли возле. Всю свору его побили-покалечили. А стоял за веру Христову в броне и с мечом муж суровый и бесстрашный, радость твоя и гроза твоя, князь Василий Иванович.
— Шуйский?
— Шуйский.
— Мой жених?!
— Твой жених… Царя теперь у нас нету. А будут избирать нового — на кого еще поглядеть, как не на князя Василия Ивановича? — Мамка вдруг рассмеялась, да: рассыпчато: — Легла ты у нас в светелке княжною, а пробудилась хоть и в чулане, от греха, да уж почти царицею.
Марья Петровна на такое несусветное — ни полсловечка в ответ. Молчун на нее напал.
Целый день взаперти княжну держали, но тихо было в Москве. Онемела матушка, оглохла, И пустили княжну с сенной девушкой Лушей в яблоневый сад, чтоб все страхи на румяной заре, на теплых ветерках развеялись и чтоб ночью спалось под сенью доброго ангела…
В полдень со двора ушла полусотня стрельцов, охранявшая дом спозаранок. Не забыл жених невесту даже в отчаянный час свой. Марье Петровне было это уж очень приятно, но она на всякий к ней вопрос улыбалась, а слова сказать не желала. Ей с утра так померещилось: скажет она хоть единое словцо — и добрый воз, прикативший к воротам ее дома, в ворота уж не заедет.
В тот день не обедали. Стыдно есть, когда по улицам убитых собирают. Когда царь-то — Господи! — с дудкой во рту на Красной площади неживехонек.
Сидя на качелях, княжна и Луша видели, как вернулась бегавшая на гиль дворня. Рубахи на многих были в бурых пятнах, и княжна знала, что это за пятна.
— Мы их! Полячишки-то — тьфу! Только усами и страшны, как тараканы. Пятерых укокошил! — похвалялся шорник Агапка Переляй.
Колесник Неустрой шмякнул хвастуна по губам и сказал тем, кто не ходил в город:
— Врет! Поляков побили, может, с тыщу, а наших побито с две тыщи. Мнишек ихний жив. Сам видел. Его водили в терем, к Маринке. Его бы и прибили, да Василий Иванович не велел.
— В цари-то кого?! — спрашивали Неустроя.
— А кого, как не Василия Ивановича? Броня на нем жаром пышет. Гроза. А человека бережет, однако. Кабы не он — в крови бы потонули.
Марья Петровна, чтоб не слушать боле ужасную дворню свою, ушла в самый дальний угол сада, где складывали старые сани и санки. Отослала Лушу за шалью, уселась на облучок, положила головку на ладонь, и клюнул ее в темечко воробьиный сон, короткий, как воробьиный нос. Пробудилась, а яблони все в цвету. Только что пуст был сад весеннею пустотою, а стал как невеста под венцом.
— Быть мне царицею, — сказала-себе Марья Петровна и поглядела в небо, где Господь Бог живет.
2
К вечерней молитве колокола не звонили. Света в домах не зажигали.
Покрыло Москву тишиною, как изморосью. Даже собаки не брехали, напуганные запахом человеческой крови.
Человек человеку звуком о себе весть подает. Звоном молота, тарахтеньем телеги, цоканьем каблуков, поступью лаптей, окликом, говором, шепотом.
Молчала Москва, сокрушенная содеянным. Свадьбу ведь зарезали. Царя!.. Живой царь уж кому-нибудь да нехорош, а вот царь убиенный — всему царству немочь.
Уж кто наслушался тишины, так это бессонный Василий Иванович Шуйский. Половицы и те не желали скрипеть под его ногой. Бродил он по светлице то пустой, как хлебный ларь перед жатвою, то страшно отяжелевая головой, так что клонилась на плечо и тянула жилы из тела, как палач небось не умеет.
Василий Иванович не ложился со вчерашней ночи, а новая ночь никак не наступала. Темнеть не темнеет и светать не светает. Май…
В который раз опустился на лавку возле окна и, щурясь, глядел на белое деревцо: расцвело, что ли? Теперь в бедной голове набухал клубок слов, которые он нынче говорил боярам в Грановитой палате. Потянул за словцо из середины, как за ниточку. Повторял, улучшая: «Жалею, что я, предупредив других в смелости, обязан жизнью Самозванцу… Он мог умертвить меня и помиловал, как милует разбойник ограбленного странника. Каюсь, колебался: подняться ли на еретичество и еретика? Упрек в неблагодарности у моих недоброжелателей был как нож, спрятанный за спину. Но когда я увидел во всех вас ревность к великому подвигу, то и во мне прозвучал глас совести, веры, само отечество вооружило мою руку. Дело, нами совершенное, правое, необходимое, святое. К несчастию, оно не могло быть бескровным. Кровь пролилась. Но Бог, благословивший нас успехом, показал, что оно ему угодно… Избавив царство от злодея и чернокнижника, мы должны крепко подумать об избрании достойного властителя. Племя царское — увы! увы! — пресеклось, но жива Россия. Мы должны искать мужа, усердного к православной вере и к древним русским обычаям. Добродетельного, опытного, зрелого летами, не юного — упаси Господи! — чтобы, приняв венец и скипетр, любил бы не роскошь и пышность, но умеренность и правду; ограждал бы себя не копьями и крепостями, но любовью подданных; не золото бы считал и пересчитывал в казне, но избыток и довольствие народа считал бы за свое богатство. Вы скажете: где же найти такого? Но добрый гражданин обязан желать совершенства в своем государе!»