— «Много убитых ваших вы положили в сем городе и улицы его наполнили трупами…»
— Да! Истинно так!.. Много убитых.
— Jesus, Maria! — прошептал пан воевода, набожно складывая жирные руки и возведя вверх свои заплывшие жиром карие глазки.
— «Но я вас выведу из него, — продолжала Зося, — и отдам вас в руки чужих и произведу над вами суд…»
— О, Jesus, Maria! Смилуйся над нами! — стал опять нашептывать пан воевода, окончательно зажмуривая глазки и покачивая головой.
— «И узнаете, что Я Господь; ибо по заповедям Моим вы не ходили и уставов Моих не выполняли, а поступали по уставам народов, окружающих вас».
— Так! Истинно так! — шептал воевода, всхлипывая и собираясь пролить слезы, причем его красное, обрюзглое лицо с отвислою нижнею губой и двойным подбородком приняло чрезвычайно кислое и противное выражение.
Марина бросила строгий взгляд в его сторону и сделала знак Зосе, чтобы она закрыла Библию.
— В вашем высоком положении, — проговорила она сквозь зубы и слегка оборачиваясь к отцу, — неприлично плакать! Вы должны были бы всем нам подавать пример твердости и мужества.
— О! О! Легко сказать: твердости! мужества! — с досадою проговорил пан воевода, моргая своими недобрыми карими глазками и злобно теребя седой ус. — Легко сказать!.. Но после всех несчастий, после стольких смертей, после стольких потерь, убытков… Когда мы ограблены до нитки, — у нас все отнято, расхищено — наша казна пуста, карманы тоже пусты!.. И говорить о какой-то твердости! Взгляните на себя, на меня, на ваших дам, — мы все в лохмотьях! Где наши кареты и коляски, наши чудные, фарбованные [10]кони, наши аксамитные [11]одежды, дорогое оружие, наши драгоценные уборы, — все это пожрали ненасытные московские псы!.. И после всего этого толковать о мужестве! Знаете ли, что при всем моем почтении к вам, дочь моя, как к царице московской, я все же…
— Да разве же вы не слышали, что говорит пророк: «Вас выведу отсюда»? Или вы думаете, что мы вечно будем здесь сидеть в четырех стенах, под замком? — с достоинством и спокойно проговорила Марина.
— Але так… Верю, верю и пророку и в пана Бога верю… Але ж… Кто знает, когда все это сбудется? Да, притом же, если нам суждено отсюда вернуться к себе домой, в Самбор, в таком виде, как мы теперь, я уж лучше желал бы погибнуть с моим покойным зятем…
— Униженной и несчастной я не вернусь в Самбор, — решительно и твердо произнесла Марина.
— Как же так? А что же ты здесь думаешь делать? — нетерпеливо и желчно заговорил Мнишек, возвышая голос.
— Лучше здесь умру в темнице пленницей незаконного царя московского, — с достоинством произнесла Марина, — нежели вернусь на посмеяние в вашу Польшу…
— Ну, нет уж! Не согласен! — крикнул Мнишек. — По-моему, если нам покроют наши убытки, вернут наш скарб, клейноды [12], деньги, коней, то нам все же лучше…
Марина не дала отцу докончить речь. Она поднялась со своего места и строго сказала отцу:
— Вы забываете, кто я!.. Но, впрочем, я сегодня не расположена об этом говорить. Зося! Пойдем в мою спальню, ты там дочитаешь мне эту главу из Библии…
И она вышла из комнаты со своими двумя дамами.
А почтенный родитель растерянно посмотрел ей вслед и в недоумении развел руками. Потом, обратившись к своему секретарю, почтительно стоявшему за креслом у стены, он сказал с досадой:
— Вот она и всегда так! Извольте с ней поладить, пане Яне! Столько убытков, такие потери, такие несчастья и разорение… А ей это все — как с гуся вода!.. Вот она какова! Настоящая царица! Тши тысенци дьяблов! Не юбку ей надо бы носить… а шишак да панцирь! О, Jesus, Maria! О, Jesus!..
IV
На крыльях любви
В то время как Степурин присматривался к внутренней жизни своих полонянников, внимательно наблюдая вблизи ту самую царицу московскую, на которую два месяца тому назад он не смел бы поднять и взоров, Иван Михайлович сидел на лавке верхних сеней около самой двери в приемную Мнишек и, зевая от скуки, посматривал по сторонам… Он все ждал, когда сбудется обещание Степурина и он еще раз воочию увидит свою красотку, — увидит хоть на единый миг.
Сверх всякого чаяния ждать пришлось недолго. Не прошло и часа с тех пор, как Степурин переступил порог приемной палаты Мнишков, как дверь рядом с ней тихо скрипнула и кто-то осторожно выглянул в сени.
Иван Михайлович насторожился, вытянул вперед голову и внимательно посмотрел в сторону приотворенной двери. Лицо, выглядывавшее из-за двери, вероятно, не вполне удовлетворилось своими наблюдениями, потому что, хотя дверь и приотворилась, но не плотно, и пара каких-то живых и блестящих очей зорко продолжала смотреть в сени сквозь скважину. Иван Михайлович не вытерпел, поднялся с лавки и, молодцевато избоченясь, два-три раза прошел мимо заманчивой двери, слегка побрякивая на ходу привешенной сбоку саблей и разбирая пальцами свои густые русые кудри.
В то время как он уже третий раз проходил мимо заветной двери, не смея оглянуться и заранее краснея при мысли, что кто-то за ним наблюдает, дверь вдруг скрипнула и приотворилась и курчавая головка знакомой ему белокурой красотки высунулась из-за нее по самые плечи. Красотка улыбалась, выказывая два ряда зубов, ровных и белых, как жемчуг.
— Пане ласковый! — зазвучал нежно и мягко ее голос за спиною Ивана Михайловича, который, быстро обернувшись, встал перед дверью как вкопанный.
— Пане ласковый! — продолжала красотка, вкрадчиво улыбаясь и слегка прищуривая глазки. — Как тебя зовут и кто ты таков?
Она говорила по-польски, довольно ловко вплетая в свою речь русские слова, которые произносила как-то особенно смешно и неуклюже.
— Зовут меня Иваном, по отцу Михайловичем, а прислан я сюда приставом всех вас стеречь…
— Такой молодой, и приставом!.. И меня тоже стеречь будешь? — плутовато спросила красотка.
— И тебя тоже! — краснея еще больше, ответил Иван Михайлович.
— Ну, вот забавно! Не позволим! — шутливо проговорила она, притопывая ножкой.
— А все стеречь будем, коли приказано! — нашелся ей ответить юноша, несколько ободренный веселостью своей собеседницы.
— Панна Зося, панна Зося! — крикнул кто-то строго за дверью, и красотка поспешно захлопнула ее и что-то громко сказала по-польски.
«А! Так вот ее как — Зосей зовут!» — подумал Иван Михайлович, поспешно отходя к своей лавочке у дверей приемной.
В тот же день под вечер панна Зося еще раз улучила минуточку и выглянула в сени.
— Пане Иване, — окликнула она молодого пристава вполголоса, — по-польски разумеешь?
— Понимаю немного — недаром в Смоленске на вашем рубеже жил.
— А сам не говоришь?
— Не говорю.
— А хочешь, я научу тебя?.. Только ты будь нам добрым «стружем» (сторожем), и мне, и панне царевой, и пану воеводе.
— Зачем мне ваша польская речь? Наша православная лучше вашей… Лучше ты сама, панна Зося, учись нашей речи…
— Пожалуй, и я по-вашему буду учиться… Только ты будь добрый, не строгий, и если я что-нибудь попрошу тебя, то уж непременно исполни!
И она, прячась за дверью, с кокетливой улыбкой заглядывала ему в очи.
Иван Михайлович готов был прямо брякнуть ей в ответ: «Приказывай, голубка, на все для тебя готов!» Но вместо этой безумной речи сказал только отрывисто:
— Мало ли ты чего запросишь! Я тоже — царский слуга и человек подначальный.
И он поспешно отступил от двери, заслышав сзади себя чьи-то шаги в сенях.
Но Зося, перекинувшаяся с ним немногими ласковыми речами, уже засела у него в сердце и не выходила из головы.
«Словно жемчужинка окатная, куда хошь поверни — везде хороша! — думал юноша, вглядываясь в вечерний сумрак, окутывавший углы сеней легкой мглою. — Красавица писаная! Вот так и стоит передо мной как наяву! Наважденье сущее! Как для нее не сделать?.. Что ни попроси…»