Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Опять прошло много времени, много дней и ночей… Да, именно дней и ночей, потому что Степурин наконец уж стал отличать и день от ночи. В теле его были все те же слабость и истома, но он уж мог двинуть и рукою и ногою, хотя ему подчас казалось, что на руках и на ногах его висят тяжелые-тяжелые оковы… Однако же он начал понимать, что эта женщина, которая так тихо и легко порхает около его постели, что она за ним ухаживает, лечит его и облегчает страдания… Но он все еще никак не мог понять, кто эта женщина и откуда она берется тут, около него? И куда уходит?.. Пытался он с нею заговорить, но язык еще ему не повиновался, и самому ему было досадно, что он не может говорить… Он смутно слышал также иногда, что эта женщина, этот ангел-хранитель его, говорила ему что-то… Он видел, как шевелились ее уста, как ее прекрасные глаза вторили ее каким-то словам, но что говорила она и на каком языке, и с кем говорила — этого он никак не мог понять…

* * *

То, что представлялось Степурину в бреду странным, необъяснимым видением, было на самом деле действительностью. Приказание, отданное Мариною боярину Бутурлину в лесу во время встречи с отрядом тушинцев, сопровождавших раненого Степурина, было выполнено в точности. Алексей Степанович был помещен в комнате, смежной с половиною царицыной женской служни, и так как немца-доктора в Тушине не могли разыскать, то раненый был отдан на попечение панны Гербуртовой, искусной и знающей знахарке, превосходно лечившей травами. И между тем как Марина и Бутурлин общими силами добились у царика помилования пленнику Сапеги, приближенные к Марине женщины принимали все меры к тому, чтобы спасти от смерти человека, которого только что удалось спасти от плахи. И Зося и панна Гербуртова наперерыв друг перед другом старались ухаживать за бедным Степуриным, который более двух недель лежал в беспамятстве, бредил и метался в постели и не подавал почти никакой надежды на выздоровление.

Марина заходила к больному и утром и вечером, накладывала лед к его воспаленной голове, обмывала его раны на плече и на шее. Поддавшись какому-то невольному и глубокому чувству сострадания к этому человеку, спасенному ею от смерти, она, что ни день, все более и более к нему привязывалась и находила удовольствие в своих заботах о нем. Эти заботы были не только развлечением, но и дополнением к ее скучной, неприветной, затворнической жизни в сумрачных и тесных тушинских хоромах, обок с тем шумным полувоенным, полуразбойничьим станом, который был ей так чужд и так противен. Часто, придя на минутку к постели Степурина, она садилась у его изголовья и засиживалась долго в полутьме его комнаты, с нежностью матери следя за дыханием, подавая ему прохладительное питье и лекарство или оправляя его изголовье. С тревогою истинного участия следила Марина за всеми переходами и проявлениями тяжкого недуга Алексея Степановича и часто расспрашивала панну Гербуртову о том, что происходило в ее отсутствие.

— Плох он, очень плох! — сокрушалась однажды панна Гербуртова. — Надежды на выздоровление мало. Но какой он добрый, благородный человек! Верите ли, и в беспамятстве он понимает, кто его спас от казни, и в бреду все ваше имя повторяет!

— Мое имя? — с удовольствием переспросила Марина.

— Да, да! Вот вчера ночью все за вас молился и просил у Бога счастья вам.

Марина вдруг почувствовала, что краска бросилась ей в лицо, и, поспешно отвернувшись к окну, с притворным равнодушием сказала:

— Ну охота вам слушать всякие бредни. Мало ли что придет в голову с горячки?

Но с той поры она стала внимательно прислушиваться к несвязному лепету больного и вскоре должна была убедиться в том, что Алексей Степанович в бреду своем произносит не бессвязные речи, а выдает тайну своего сердца, которую, быть может, унес бы в могилу, если бы странная случайность, на краю гроба, не свела его так близко с Мариной.

Случилось как-то, что в его болезни произошел поворот к худшему: он вдруг ослабел, страшный жар охватил все его тело, голова пылала, полураскрытые глаза едва блистали из-под отяжелевших век. Панна Гербуртова выбилась из сил, ухаживая за ним целый день, и под вечер сама свалилась с ног.

— Я останусь, — твердо сказала Марина. — А вы все ступайте спать.

И осталась одна у постели Степурина. Ночник, горевший на лежанке, тускло освещал один угол постели и покрывал трепетными тенями изможденное, но все еще прекрасное лицо Степурина.

Марина смотрела на это лицо с глубоким чувством сострадания и вдруг, прислушиваясь к его неровному, порывистому дыханию, услышала, как он явственно произнес ее имя.

Наклонившись к нему ближе, она услыхала опять:

— Марина… где ты?.. Я тебя так любил… Я бы… готов был умереть за тебя!.. Не судил Бог! Не смею и мыслить о тебе… Прочь, гады, прочь, звери дикие… Не смейте прикасаться к ней… Умираю… О! Если бы она знала, как люблю… Если бы…

А Марина слушала и оторваться не могла от этого бреда и наслаждалась тою искренностью горячего чувства, которое в нем высказывалось! И когда Степурин замолк, склонив голову набок и тяжело дыша, Марина бросилась на колени у его постели и с горькими слезами стала молить Всевышнего, чтобы Он сжалился над ней, чтобы Он сохранил около нее хоть одно любящее сердце, хоть одно существо, ей беспредельно и бескорыстно преданное среди того скопища грубых, жестоких и разнузданных людей, в которое она закинута злою судьбиною…

XVII

Начало конца

«Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается», — вот пословица, в справедливости которой пан воевода Мнишек должен был в конце концов убедиться. Польстившись на громкие слова и на щедрые обещания, он продал свою дочь и предал ее в руки тушинского скопища польских проходимцев и русских изменников. Но скоро он сам понял, что попался впросак и что был это самый открытый, грубый, наглый обман. Правда, его чествовали изрядно при дворе тушинского царика; ему отвели хорошо убранные покои в одном из флигелей царских хором; его щедро наделили из награбленного добра и сукнами и аксамитами, и шелковыми материями, из которых он поспешил нашить себе нарядных кунтушей и жупанов; его даже сытно кормили, подавая к его столу все «на серебре» (тоже отовсюду награбленном); его даже поили вдосталь излюбленными им венгерскими винами… Но деньги выдавали ему на издержки скупо и в весьма малом количестве, а о вознаграждении за понесенные им убытки как-то совсем замолкли. «А вот пообожди, пан воевода! Вот скоро в Москву войдем да доберемся до казны царской, тогда ты первый все получишь. По горло в золоте сидеть будешь! Хе, хе, хе!» — ублажали его приближенные царика. И пан воевода утешался на время, довольствовался подачками, сытным столом и обильными возлияниями. Но время шло себе да шло; Тушинский лагерь по-прежнему пестрел притоком все новых и новых воинских ватаг и казацких дружин, бряцал оружием, гудел своими шумными базарами, на которые свозилось отовсюду награбленное на Руси добро… А «возу все не было ходу» — дело царика все не двигалось вперед, и путь в Москву все еще оставался не проложенным.

Так прошла зима 1609 года, наступила весна, миновало и лето, а царь Василий Шуйский по-прежнему сидел себе в Москве, как и царик в Тушине. И ни Шуйский не может одолеть тушинского царика, ни тот не в силах с Шуйским справиться.

А с наступлением осени вдруг отовсюду стали до ушей пана воеводы доноситься слухи, один хуже другого: «Псков отстал от царя Дмитрия», «Новгород колеблется и ненадежен», «под Троицей все приступы Сапеги отбиты с уроном», «Шуйский ждет помоги от шведов», «сам Сигизмунд, король польский, собирается войною на Москву и всех поляков из Тушина зовет к себе на службу…».

Все эти новости доходили до пана воеводы через его неизменного пана Яна, который, сообщая весть о Сигизмунде и его затеях, добавил многозначительно:

— Мой совет — отсюда поскорее убраться восвояси и засесть у себя в Самборе.

Наконец пан Ян добился цели и убедил пана воеводу в том, что ему нечего уж ожидать в Тушине и что он не может возлагать надежды на будущее.

114
{"b":"145400","o":1}