Вот поезд ближе, ближе… Вот проехала мимо Ермилушки сотня стрельцов, бренча оружием и обдавая толпу облаком пыли, поднимаемой копытами коней; вот, постукивая колесами, прокатилась колымага, одетая цветным сукном, в которой сидели сопровождавшие поезд стрелецкие головы. За ними между двух рядов пешей вооруженной стражи плелись две телеги. В передней, спиною к коням, сидел прикованный к поперечине Заруцкий, в ободранном красном казацком кафтане. Он смело и нахально смотрел по сторонам на толпу; презрительная улыбка кривила иногда его уста, и глаза вдруг вспыхивали холодным огнем бессильной злобы. За этою переднею телегою ехала другая: в ней на куче соломы сидела женщина в ручных оковах. Какая-то яркая, затасканная и рваная верхняя одежда была наброшена ей на плечи; грязный платок прикрывал ей голову, а длинные космы темных волос, выбиваясь из-под платка, падали на страшно исхудалое, истощенное, почерневшее лицо… В этой женщине трудно было узнать Марину, бывшую царицу московскую.
На коленях у Марины, обвив ее шею маленькими ручонками и плотно прижавшись к ее груди, сидел мальчик, лет четырех, в синем кафтанчике, обшитом галунами. Изредка он приподнимал свою курчавую головку, пугливо озирался на галдевшую кругом толпу и опять спешил укрыться от любопытных взоров на груди матери…
Этот ребенок тяжело подействовал на толпу, собравшуюся на дороге, чтобы полюбоваться на проезд «ведомых воров» — злодея Заруцкого и «Маринки люторки-безбожницы»… Он даже самых озлобленных в этой любопытствующей толпе примирил с Мариною, и вместо злобных криков и возгласов толпа смолкала при проезде этой несчастной матери, и по ней, словно шелест ветерка по листьям, пролетал чуть слышный говор:
— Бедненький!.. Чем он виновен?.. За грехи родительские в воры попал… Господи! Хоть и сын вора, а жаль, жаль его… бедного… курчавенького…
— А вот и господа дьяки едут! — загудели кругом голоса в толпе. — Федор Лихачев да Демьян Иванов!
Ермила быстро обернулся и узнал Демьянушку, который преважно ехал в одноколке позади поезда. Из-за шитого картуза жалованного кафтана выставлялся только высокий бархатный зеленый колпак, надвинутый на самые брови, а из-под колпака виднелся только острый кончик носа и клок жиденькой бороденки.
— Демьянушка! Демьян Иваныч! Приехал старый! Аль не узнал меня? Не по один мы год с тобой в товарищах бывали! — забасил весело и шутливо Ермила, выступая на дорогу и протягивая дьяку руку.
Но Демьянушка грозно воззрился на него, мигнул стрельцам, и они, сразу приняв Ермилу в две плети, согнали прочь с дороги:
— Ништо тебе! Не лезь с посконным рылом в калашный ряд!
Толпа захохотала.
Ермила оглянулся кругом и проговорил печально:
— Ништо мне! Поделом мне! Мало покарал меня Господь… Минуло смутное, темное царство… Иное время наступило: всем нам на покой пора, в могилушку… Землею-матерью свой позор прикрыть и язвы гнойные…
И он заковылял на своих костылях в сторону от дороги.
II
Невинный за виновных
Когда поезд с «ведомыми» ворами, Ивашкой Заруцким и Маринкою с сыном, прокатив по самым людным улицам Москвы, въехал наконец в ворота тюрьмы, телега Марины остановилась у особой избы, налево, обнесенной внутри общего тына высоким частоколом. Заруцкого повезли дальше внутрь двора, поближе к застенку. Особые тюремные пристава сняли Марину и сына ее с телеги и ввели в избу, предназначенную для приставов. Здесь, около печки, была уже поднята тяжелая дверь в подполье и опущена туда стремянка, по которой Марину и сына бережно опустили. С нею вместе туда же спустились два пристава и кузнец.
Марина остановилась посредине темного подполья и обвела его утомленными очами. Сын Иван боязливо прижался к ней, шепча и указывая на кузнеца:
— Мама! Кто этот черный? Я боюсь его.
— Неказисты твои нынешние хоромы, Марина Юрьевна! — заметил один из приставов. — Да и за них благодарить Бога надобно — в гробу и того хуже, а всем нам сего не миновать… К стенке изволь подвинуться поближе… Нам на цепи тебя держать приказано… на длинной… Чтобы тебе вольготней было…
Кузнец надел Марине толстый железный обруч на пояс, наложил накладку на пробойную петлю и повесил в петлю тяжелый висячий замок. Цепь, спаянная с обручем, была наглухо прикреплена к толстому железному крюку с кольцом, вложенному в стену; эта цепь была настолько длинна, что Марина могла отходить от стены почти наполовину подполья и могла свободно ложиться на кровать, поставленную для нее в углу.
— Ну, а теперь сними-ка, братец, с нее ручные кандалы: они уже более не нужны…
Тот же кузнец подошел опять к Марине, ловко расклепал поручи, заклепанные гвоздем, и снял с Марины ручные цепи, которые пристав, на «всякий случай», приказал оставить тут же, в углу подполья. Затем и кузнец и пристава ушли наверх, втянули за собой стремянку и захлопнули тяжелую дверь. Марина слышала, как ее задвинули засовом и заперли на замок…
Долго сидела она, как окаменелая, на своей кровати, на которой положены были жесткий соломенный матрац и подушка, обтянутая грязным холстом… Она оглядывала темное подполье, в которое свет и воздух проникали только через две небольшие продушины, прорубленные в нижних венцах избы, настолько высоко от полу, что, даже и встав на кровать, до них нельзя было достать рукою. Пол был земляной. Рядом с кроватью, на толстом обрубке дерева, стоял глиняный кувшин с водою и лежала краюха ржаного хлеба.
— Мама! — вдруг обратился к Марине ее сын. — Мы так и будем здесь жить?
— Так и будем.
— И никуда больше не поедем?
— Не знаю.
— Здесь темно… Мне скучно, скучно здесь! — прошептал мальчик и тихо заплакал, не смея тревожить мать.
Мать притянула его к себе, взяла на колени и утешала, как могла.
* * *
На другой день начались допросы. Рано утром пришли в тюрьму к Марине двое незнакомых ей бояр и незнакомый дьяк; и долго, долго бояре задавали ей вопросы, а дьяк записывал ее ответы. Там, где Марина отказывалась непониманием русского языка, ей тотчас дьяк переводил вопрос по-польски и ее ответ переводил боярам. Дважды один из бояр на уклончивые ответы Марины заметил сухо и сурово:
— Вчера Ивашка Заруцкий был допрошен в застенке, с пристрастием, и с пытки показал не то, что ты показываешь нам…
— Что ж! Пытайте и меня, коли не верите моим словам, — злобно отзывалась на этот довод Маринка.
— Давно бы свели в застенок, кабы можно было, — спокойно отвечал ей суровый боярин. — Да пытать-то тебя не велено… Велено для переду блюсти, на укоризну литовским и польским людям.
Эти слова запали в душу Марины… Она истолковала их себе на пользу! Слабый луч надежды мелькнул в ее сознании… Ей показалось, что и ее и сына пощадят, быть может, даже отпустят в Польшу. Она почти повеселела после этого первого допроса, и когда на другое утро сын ее стал плакать и жаловаться на духоту и мрак тюрьмы, она сказала ему в утешенье:
— Не плачь! Недолго нам здесь сидеть: скоро тебя поведут гулять…
Ребенок и точно утешился и даже стал расспрашивать у матери, что за город такой эта Москва и почему он такой большой и в нем так много церквей…
Но бояре явились опять с дьяком и провели в допросах у Марины почти все утро; и на другой день тоже; и еще пять дней сряду длился все тот же мелочный и утомительный допрос. Этот допрос — тяжелая, невыносимая словесная пытка — до такой степени измучил Марину, что она решилась на следующий день уж ничего не отвечать на вопросы бояр… Но бояре не пришли, и Марина успела отдохнуть от их пытливых взглядов и тщательно обдуманных вопросных пунктов… Не пришли бояре и еще два дня… И снова надежды стали пробуждаться в душе Марины, и она решилась даже спросить у пристава, нельзя ли будет ее сыну побегать по двору, побыть на солнце.
— Изнывает он здесь… Слезами меня измучил… Гулять все просится…
Пристав посмотрел на нее не то с изумлением, не то с состраданием.
— Н-н-не знаю! — сказал он как-то нерешительно. — А, впрочем, думаю, что ему и так недолго уж здесь быть…