— Хорошо! — сказал ему Мнишек. — Я завтра же переговорю с паном зятем и добьюсь от него чего-нибудь существенного, а не одних каких-то обещаний…
— А если вас опять вздумают ими угостить? — мрачно спросил пан Ян.
— Ну, тогда уж делать нечего! Поеду к королю и через него потребую от пана зятя и городов и денег…
* * *
На другой же день пан воевода известил царика с утра, что он с ним хочет переговорить наедине о личных своих делах, и получил через дворецкого приглашение явиться в хоромы государевы.
Он застал пана зятя за серьезным делом: одетый в богатое царское одеяние (он только что присутствовал а приемной на Тушинской боярской думе), в золотой шапке, опушенной темным соболем, царик сидел в резном золоченом кресле и играл в шашки с шутом своим Кошелевым, а в стороне, за столом Бутурлин, Салтыков и пан секреториум разбирали какие-то грамоты.
— Ну, что скажешь, тестюшка? — обратился к Мнишку царик, видимо недовольный посещением и предстоящею беседой с паном воеводой.
— Наияснейший пан! — начал величаво Мнишек по-польски. — Душа моя полна тревоги и опасений за будущее, недовольства за настоящее и сокрушения за прошлое… Язвы, нанесенные этим прошлым, не исцелены, поводы к неудовольствиям в настоящем не устранены тобою, несмотря на все данные мне письменные и словесные обещания, а будущее…
— Боярин Салтыков! — обратился к своему приближенному царик. — Объясни же ты пану воеводе, что у нас есть дела поважнее его речей!
— Я понимаю, понимаю! Наияснейшему пану все некогда со мною переговорить! Сегодня некогда, завтра некогда! Всегда некогда! Но если он царь, то должен царское слово свое держать…
— Какое слово? О каком он слове говорит? — с некоторым недоумением спросил царик, обращаясь к боярам.
— Не о тех ли жалованных грамотах на города и земли, которые ты, государь, ему пожаловать изволил? — напомнил Салтыков.
— А! Да! Так что же ты тревожишься, пан воевода? Я у тебя того, что дал, не отнимаю…
— Ты дал, наияснейший пан, да я не получил, — продолжал горячиться Мнишек. — Ты позабыл меня совсем. И в деньгах вынуждаешь меня стесняться и убытков моих покрыть не хочешь! А я представил счет им, и счет не маленький…
— Ну да! Конечно! Когда войдем в Москву, заплатим пану воеводе за все, что он истратил! — сказал царик, обращаясь к Мнишку.
— Войдем в Москву?! Чудесно сказано! — воскликнул Мнишек, выведенный из терпения увертками Салтыкова. — Вы вот уже чуть не целый год и в Троицкий кляштор войти не можете, — с черными грайворонами не умеете справиться! А собираетесь Москву забрать!.. Нет, я дольше уедать не могу и не хочу. И если мне на этой же неделе не будет все уплачено по счету, я из Тушина уеду в Самбор, а оттуда в Краков, к королю Сигизмунду, который сумеет заставить московского царя отдать мне то, что он мне должен!
Царик вдруг вскочил со своего места и, сердито топнув ногою, крикнул Мнишку:
— Замолчи, пан воевода! Я научу тебя иначе говорить со мною!.. Да и то запомни, что царь московский никому и ничего не должен!
Пан воевода собирался что-то отвечать царику и полез в карман за какой-то бумагой, но царик опустился снова в кресло и сказал уже гораздо спокойнее прежнего:
— Тебе, пан, тестю нашему и отцу дражайшей супруги нашей, мы извиняем излишнюю запальчивость… Просьбу твою об убытках мы рассмотрим к концу недели, как ты просишь, а теперь я больше не могу с тобой беседовать и призову тебя через бояр, когда тебе припасем денег…
Мнишек был красен как рак от волнения и досады. Лицо его подергивало… Он поднимал и опускал брови и сжал губы, собираясь еще настаивать; но умный пан Ян, который понимал всю бесполезность воеводского красноречия в данную минуту, толкнул его под локоть и шепнул ему на ухо:
— Пора вам уходить!
Мнишек, опираясь на трость и на руку пана Яна, грузно поднялся с лавки, неуклюже раскланялся и, бросив злобный взгляд на бояр, направился к выходу из комнаты.
А царик между тем снял с себя тяжелый и богатый царский наряд, облекся в легкий и просторный домашний стеганый кафтанец и, готовясь идти в столовую палату, подозвал к себе своего шута, Степанку Кошелева, который забился в угол под лавкою.
Шут — худой и безобразный малый, с плоским лицом, изрезанным глубокими морщинами и с большою бородавкою на носу — подошел к царику, потряхивая своими пестрыми лохмотьями и колпаком с мочальною кистью. Он шел через комнату, опираясь на кочергу и преважно раскланиваясь направо и налево.
— По нашему московскому обряду и обычаю, — стал говорить шут, выставляя вперед нижнюю губу, наморщивая свой крошечный нос и стараясь передразнить царика.
Царик, а за ним и все присутствующие расхохотались, глядя на уморительные ужимки шута.
— Царь ничего и никому не должен… — так же важно продолжал шут, корча всякие рожи.
И вдруг в один прыжок он очутился около царика и, заглядывая ему умильно в очи, проговорил униженно:
— А, небось не помнишь? Ведь ты и мне должен… Еще, как был в Стародубе, пообещал?
Царик усмехнулся.
— Как мне не помнить, Степанушка? — сказал он. — Пообещал я тебе тогда полсотни плетей горячих всыпать, да вот все не сберусь за недосугом.
Все присутствующие так и покатились со смеху. Но шут рассердился не на шутку:
— Ан нет! Врешь, хоть ты и царь, а врешь! Кафтан мне обещал… Да, вот что!
— Ну, ну! Ведь ты не воевода, не забывайся; не то я прикажу опять Бутурлину тебя погладить… Помнишь? — сурово крикнул царик.
Шут съежился и состроил постную рожу.
— Ну, милуем тебя… Сегодня уж так пошло на милость! Вези меня в столовую палату…
Шут покорно встал на четвереньки, а «великий царь московский» сел на шута верхом и выехал на его спине из комнаты во внутренние свои покои.
XVIII
Перед грозою
— Ну, Демьянушка, кажись, пришел конец нашей тушинской масленице! — говорил поп Ермила, сидя с подьячим на крылечке одной из ближайших к дворцу изб, стоявшей внутри ограды дворцового двора.
— Пришел, Ермилушка, — грустно покачивая головою, отвечал Демьянушка. — Проплясал да пропил шальной царь тушинский Московское государство, и теперь ему Москвы как своих ушей не видать!
— Что ты? Неужто и впрямь все к королю перекачнутся?
— Перекачнутся ли, нет ли, никому неведомо. А ты то возьми: какой он теперь царь, коли все от него отвернулись? Никто его не слушает! А к польским королевским комиссариям, что из-под Смоленска Жигмонт прислал, все Тушино навстречу высыпало. И Збровский-пан их с гусарскою хоругвей встретил, и Роженский к ним в карете выехал… А там и русская им встреча была: Иван Плещеев да Федор Унковский речами их приветствовали…
— Дела, дела — что сажа бела! — задумчиво проговорил поп Ермила, покачивая головой.
— И сам ты посуди! Куда он затесался? С одной стороны московское войско напирает, и князь Михайло Скопин со шведами да с Делагардом вон как полячишек треплют — Сапегу и Лисовского! А с другой-то теперь сам Жигмонт на него же поднялся; Смоленск осадил, Северщину всю охватить собирается, да и сюда-то комиссария прислал, чтобы всех ляхов от нашего отбить.
Поп Ермила, сознавая справедливость этих доводов, молчал, понурив голову, а Демьянушка продолжал с прежнею горячностью:
— Король-то ведь его и знать не хочет!.. К панам грамоту прислал, к боярам — тоже; к царице — письмо. А царя-то и поклоном не удостоил!
— Ну, а царица что же? Как отписала?
— О брат! Эта баба — с толком! Прикинулась, будто в обиде за царя, да так королю-то отчитала, что — на поди… Степурин ей и письмо-то переводил…
— Степурин! Все Степурин! Пошел наш Алексей Степаныч в ход. Вот, погляди, в бояре выйдет, — с добродушной улыбкой заметил поп Ермила.
— Чего мудреного! Он парень умный. Сумел царице по нраву прийтись… Все с той поры, как от раны лечился в ее хоромах… Околдовал ее: она в нем и души не чает. В стольники его к себе взяла, с ним обо всем советуется, по целым дням не расстается, и они вдвоем царя-то во как к рукам прибрали! Пикнуть без них не смеет… Да вон и сам Алексей Степанович сюда едет!