— Ты хочешь сказать, что Шекспиром была она?
— Нет! — раздраженно выпалила я. — Не надо делать из меня Делию Бэкон. Я хочу сказать, что мы должны учесть возможность того, что «сладостным лебедем» из письма могла быть Мэри Сидни, графиня Пембрук. — Меня передернуло. — И изучить все выводы, которые вытекают из этого предположения. Речь в письме однозначно ведется о первом фолио, что отсылает нас к тысяча шестьсот двадцать третьему году или раньше. Однако если на публикации настаивала графиня — она же лебедь, — то письмо не могло быть написано позднее сентября тысяча шестьсот двадцать первого, когда она умерла от оспы.
— И завещала сыновьям позаботиться об издании фолио, — добавил Бен.
— Что снова возвращает нас к «непревзойденным». — Уиллу и Филу, подумала я. Графу Уильяму Пембруку и Филиппу Монтгомери, который женился на дочери Оксфорда, а потом унаследовал и графство Пембрук, и Уилтон-Хаус. Филиппу, что выстроил комнату, где мы отыскали письмо. Филиппу, который поставил Шекспира сторожить холл своей уилтонской усадьбы.
Впрочем, миссис Квигли Шекспир так и не уберег. У меня перед глазами снова возникло ее распухшее лицо.
Сэр Генри нагнулся над письмом, ощетинив брови. Потом ткнул пальцем в страницу.
— Писавший это знал, что Бен Джонсон сам редактировал свое собрание сочинений. Его фолио вышло в тысяча шестьсот шестнадцатом, в год смерти Шекспира. Значит, возможно, Уилл и есть наш Стратфордский поэт, — сказал сэр Генри. — Может, он написал его в последний год жизни.
Я тряхнула головой:
— Если сладостным лебедем была Мэри Сидни — невозможно.
— Почему?
— Потому что простой сочинитель пьес, независимо от славы, никогда бы не стал писать графине в подобном тоне. Тогда, в ту эпоху, сословия и различия в них очень многое значили. Актеров и драматургов ставили чуть выше сводников и торгашей. В этом письме все твердит о том, что Уилл — кем бы он ни был — приходился лебедю ровней. Простолюдин, особенно обязанный даме, которой он пишет, начал бы с расшаркиваний, как то: «Высокочтимой и наиблагороднейшей госпоже, ее светлости графине Пембрук, сладостному лебедю…» — Тут я осеклась. — Даже подпись посреди страницы о многом говорит. Простолюдину следовало из самоуничижения втиснуть ее в нижний правый угол. И хотя мне это нравится не больше вашего, сэр Генри, если за лебедем скрывалась графиня, то Уильям Шекспир, поэт из Стратфорда, Уиллом быть не мог.
— Тогда кто им был? — спросил он с вызовом.
— Может, это проделки химеры? — произнес Бен, возводя глаза к потолку машины.
Я заглянула в письмо. «Кое-что из воздушных замков, или, как вы их называете, небылиц и безделок, которые некогда создала наша химера» — так там было написано.
Сэр Генри отнял платок от лица.
— Уж не намекаешь ли ты, — угрюмо начал он, — что Шекспир — только четырехсотлетняя фикция, плод слишком бурного воображения?
Я нахмурилась. Фигурально слово «химера» означает причудливый вымысел, пустую фантазию; однако есть у него и конкретный смысл. В древнегреческой мифологии так называли чудовище, состоящее из нескольких частей: у него были львиная голова, тело козы и драконий хвост. В письме, кроме лебедя, упоминались еще вепрь и боров, и тоже в качестве масок.
— Может, под химерой подразумевался некий кружок людей, совокупно обозначенных одним символом?
— Чушь собачья! — взревел сэр Генри.
— Это не значит, что за химерой скрывался Шекспир или что он сам — химера.
— О ком тогда говорится в письме, черт его подери? — распалялся сэр Генри. — Сама сказала: о Шекспире!
Я попыталась объяснить:
— Химерой в равной степени могла называться группа меценатов, которая выманила у него тексты пьес под предлогом постановки и сочла их достойными увековечения. По крайней мере размышления о ней оправдывали упоминания лебедя, вепря и борова. Не говоря уже о трудяге-муравье.
— Что ж, если Мэри Сидни — лебедь, кто тогда вепрь и боров? — спросил Бен.
Я опасливо оглянулась на сэра Генри.
— На гербе графов Оксфорд изображен синий вепрь.
— Боже мой, — процедил сэр Генри, откидываясь на сиденье.
Бен сделал вид, что не слышит.
— А в тысяча шестьсот шестнадцатом он умер. Вот почему он больше не мог яриться. Мне нравится эта идея!
— Остается боров, — проворчал сэр Генри. — «Свинья, что носом землю подрывает». «Выкидыш, помеченный на зло» [40]. И какой же из чванливых елизаветинских придворных, по-твоему, позволил напялить на себя личину горбатого короля Ричарда?
— Обещайте не взрываться, — попыталась успокоить я.
— И не надейтесь.
Я вздохнула:
— Бэкон.
— Сэр Фрэнсис Бэкон, — простонал сэр Генри.
Бен фыркнул от смеха, тут же делая вид, что закашлялся.
— Вообще он тоже был вепрем, — пояснила я. — Но Бэконы сами назвали себя боровами, чтобы предупредить гадкие шуточки на эту тему. Сэр Фрэнсис рассказывал анекдоты о своем отце-судье, толстом, как бочка: будто бы один заключенный заявлял о родстве с ним на том основании, что его фамилия была Свинн. «Нет, не родня мы, пока тебя не повесят, — сказал старый судья. — Ведь свинина — не бекон, пока хорошенько не отвисится». — Я боялась оглянуться на Бена, видя, как его трясет от сдавленного смеха. — Даже Шекспир повторил эту шутку. За что купила, за то продаю.
— Знаю, в «Виндзорских насмешницах», — вздохнул сэр Генри.
Бена прорвало — он расхохотался в голос.
Сэр Генри сделал вид, будто не слышит его.
— И куда эта химера ведет нас? Этот Уилл — кем бы он ни был — пишет в Сент-Олбанс [41].
— Снова к Бэкону, — ответила я. — В начале 1621-го король Яков сделал его виконтом Сент-Олбан.
Бен прекратил смеяться.
Сэр Генри снова подался вперед:
— Так, значит, Бэкон остался последним, кого пришлось услаждать Лебедю, вот почему Уилл собрался писать ему лично?
Я кивнула.
— А где Бэкон жил? — угрюмо спросил он.
— В поместье под названием Горэмбери. Сразу на выезде из Сент-Олбанса.
На краткий миг все замолчали. Было слышно лишь, как колотятся сердца.
— Барнс, — тихо скомандовал сэр Генри, — в Сент-Олбанс.
— Не все так просто, — заволновалась я.
— Проще некуда, — отозвался сэр Генри. — Еще миль пятьдесят по той же трассе. После А-303 съехать на М-3, а потом на М-25.
— Черт с ним, с маршрутом! — не выдержала я. — О бумажной мороке подумайте. Это вам не за Делией до Фолджера проследить. Письма Бэкона в одном месте не лежат. Здесь потайными дверцами не отделаешься. Даже Офелии это было бы не по силам. Горэмбери — усадьба, которую Бэкон построил для отдохновения души, — был разрушен до основания спустя полвека после его смерти.
— Но ведь что-то должно было уцелеть, — не унимался сэр Генри.
Я постучала пальцами по коленям.
— В приходской церкви Сент-Олбанса есть его статуя — подобие шекспировской, но ее бэконианцы за сто пятьдесят лет излазали и прощупали вдоль и поперек.
— А может, и не всю?
Я покрутила головой:
— В поместье есть фреска, посвященная мифу о Венере и Адонисе, — единственная современная Шекспиру иллюстрация к его пьесе. Так вот, Адонис на ней изображен лицом к лицу с ощетинившимся кабаном. Это здание уже пятьсот лет служит постоялым двором — к смущению стратфордианцев. Еще бы: прямо у Бэкона на задворках и так далее. Соблазнительный экспонат, но нам он вряд ли поможет, да и Офелия о нем ничего не знала: фреску обнаружили только в нынешних семидесятых. Я думаю, нам нужно искать тот след, которым она могла воспользоваться, раз уж ей известен весь путь.
Бен взял у меня письмо.
— Если Уилл пишет в Сент-Олбанс, зачем уговаривать лебедя очаровать борова? — Он поднял глаза. — Звучит так, словно Сент-Олбанс и боров не связаны между собой.
Мы нагнулись над письмом. А ведь верно!
— Неужели был еще один грязный хряк? — спросил сэр Генри.