Были в камере «подсадки» или «наседки», то есть шпики, которые должны были наблюдать за заключенными, а при удобном случае и провоцировать их. Они делились по специальностям: одни обслуживали интеллигенцию, другие — простой народ, третьи — красноармейцев.
При мне для сыска среди заключенных красноармейцев держали молодого поляка по фамилии Козловский. Он манерно произносил ее «Козлосски».
Он был в красноармейской форме, рассказывал, что уже три года в заключении, из которых два провел в Соловках. Про себя он неистово врал, уверял, что он военный инженер, и что его мать, урожденная княжна Радзевилл. Для интеллигентов он был не опасен, но на молодых красноармейцев из крестьян мог действовать наглостью и решительностью. Он «по секрету» рассказывал им о порядках Соловецкого концлагеря, куда всем придется ехать, и побуждал, в свою очередь, к откровенности.
Его вызывали из камеры под разными предлогами каждый день, когда большинство не вызывали месяцами. Когда в нашей камере не осталось красноармейцев, его перевели в другую, затем в кухню, и оттуда «кухонные», то есть заключенные же, сообщили, что Козловского опять «пустили по камерам».
В Соловецком концлагере я узнал, что он действительно был там, и его знали как стукача, то есть шпиона, доносчика.
В тюрьме он не ограничивался подслушиванием, но и провоцировал. Как-то вечером я слышал, как он долго и упорно убеждал красноармейца в необходимости мстить советской власти, если его освободят.
— Простить все издевательства, которым нас подвергают в тюрьме, — нельзя. Мы должны отомстить при первой возможности. Ты как думаешь?
Но его собеседник, хотя и простоватый с виду, не попал на эту удочку.
— Мне бы только на волю, о другом я не думаю, — упорно отвечал он.
Для интеллигентов содержали благообразного старичка, который выдавал себя за литературного работника. Может быть, когда-нибудь он им и был.
В один из первых дней моего пребывания в тюрьме он участливо подошел ко мне и стал расспрашивать о моем деле.
— Дело мое простое, — отвечал я. — Хотят меня сделать 49-м.
— Да, слышал я. А вы не думаете, — начал он вкрадчиво, — что лучше было бы сознаться в каких-нибудь небольших проступках или ошибках, хотя бы даже не содеянных, чтобы заслужить доверие и снисхождение?
— Нет, не думаю. Преступлений я не совершал и слишком уважаю следственную власть, чтобы решиться вводить ее в заблуждение ложными признаниями. А вам я не рекомендую впредь советовать, как надо лгать следователям.
Он оскорбленно удалился и оставил меня в покое. Но я внимательно следил за ним и скоро убедился, что он начинает аналогичный разговор со всеми спецами, вновь попадающими в нашу камеру.
Однажды утром к нам втолкнули инженера В. Он, видимо, был утомлен, нервы напряжены до крайности. Его арестовали на заводе, он не знал поэтому, что стало с семьей, всю ночь его допрашивали на Гороховой. В камере шла уборка, и все сидели в невообразимой тесноте. Старичок подсел к инженеру, я незаметно подошел сзади, но моей помощи не потребовалось.
— А вы не чувствуете за собой никакой вины, хотя бы небольшой? Я по опыту знаю, что откровенное признание очень облегчает положение, — услышал я тихий голосок старичка.
— Всю ночь меня следователь уговаривал точно так же, — отвечал спокойно инженер. — Я устал от таких добрых советов. Оставьте меня в покое. Что там с заводом будет? — обратился он ко мне. — Ни одного человека, который понимал бы дело. Я им прямо сказал, что они вредители, разоряют и губят промышленность. Мне все равно не жить, выложил им все, что думал.
— Зря! Они это знают не хуже вас, — ответил я.
Когда рассказываешь об этом, кажется, что «наседок» открыть и обезвредить просто, но в тесноте и смене лиц их место оставалось скрытым, и они отравляли наше существование, непрерывно окружая его доносом и провокацией.
8. Дырка в голову
Неделю меня не вызывали на допрос. Я не удивлялся, так как в камере вскоре узнал повадки следователей. Основная заповедь советского арестанта — не верь следователю — действительна во всех мелочах. Следователь врет всегда. Если он говорит: «Я вас вызову завтра», значит, он собирается оставить вас в покое; если грозит: «Лишу передачи», значит, об этом и не думает, и т. д. И все же, даже зная это, очень трудно действительно не верить следователю. Арестант, которому сказано, что его вызовут на допрос, невольно его ждет и волнуется. Так для меня прошла неделя монотонной суетной жизни в камере, в которой часы и дни слиты в один поток, и кажется, будто только что началось это сидение, и в то же время, что продолжается бесконечно долго.
Наконец, снова раздался голос стража, неверно читающего мою фамилию:
— Имя, отчество? Давай!
Следователь Барышников сидит с мрачным видом.
— Садитесь. Как поживаете?
— Ничего.
— Давно вас не вызывал. Очень занят. Познакомились с камерой?
— Познакомился.
— Нашли знакомых?
— Нет.
— С кем сошлись ближе?
— С бандитами. Хорошие ребята — Сокол, Смирнов и другие. Знаете?
— А еще с кем?
— Больше ни с кем.
— Пора бросить ваши увертки и отвечать как следует.
Я пожал плечами.
— Ваши преступления нам известны… Бросьте ваш независимый вид.
Вы — вредитель. Да, преступник, и я с вами говорю, как с преступником.
— Я — подследственный.
— Нет, преступник. Тут вам не суд. Ваши увертки и тонкости приведут вас только к нулю. Мне надоело с вами возиться. Намерены вы сейчас же писать признание? Нет? Мы поговорим с вами иначе. Ну?
Я жду вашего признания.
— В чем?
— Во вредительстве. Вы — вредитель. Вы были связаны с международной буржуазией и вредителями советской власти, получая за вашу гнусную работу деньги из-за границы.
Я рассмеялся.
— Вы смеетесь? Погодите, вам скоро не будет смешно.
— Я не могу не смеяться, как ни трагично мое положение. Мы взрослые люди, и я вынужден слушать ваши обвинения, которые могут быть только смешны. Вы превосходно знаете, что то, о чем вы говорите, — неправда. Вы обыскали мою квартиру в Мурманске и Петербурге, перлюстрировали мои письма, следили за каждым человеком, с которым я встречался, за тем, что я зарабатывал и куда тратил; вы знаете не хуже меня, что не только денег, но ни одного письма из-за границы я не получал за все время революции.
— Отказываетесь сознаться?
— Я вам сказал и повторяю: я никогда не был вредителем, ни с какой международной буржуазией связан не был, ни от кого незаконно денег не получал.
Он стукнул кулаком по столу и закричал:
— Ложь! Я молчал.
— Ну?
— Я не намерен говорить в таком тоне. Пока вы будете себя так держать, я не буду вам отвечать.
— Отказываетесь давать показания? Занесем в протокол.
— Отказываюсь отвечать на грубости и крики. Это можете занести в протокол.
— Интеллигентские замашки… — буркнул он и переменил тон. — Я не могу тратить с вами столько времени, — продолжал он, доставая лист для протокола. — Я пишу ваше краткое признание, и вы идете в камеру. Завтра продолжаем.
Комедия эта начинала меня бесить. Я молчал, чтобы не сказать грубость. Выводить его из терпения не входило в мой расчет, и я себя сдерживал.
— Ну, я пишу?
— Пишите, что вам угодно.
Он начал что-то писать, потом взглянул на меня и остановился.
— Вы сознаетесь?
— Я уже сказал вам, что мне сознаваться не в чем.
— Для чего же вы заставляете меня писать ваше признание?
— Я не заставляю. Пишите, что хотите, если вам нужно. Я никаких «признаний» не подпишу.
— И завтра не подпишете?
— Разумеется.
— И послезавтра? — продолжал он угрожающе. Я пожал плечами.
— И никогда не подпишете? — говорил он зловещим шепотом, нацелившись на меня глазами.
Мне это казалось все более глупым.
— Никогда не подпишу, я вам это уже сказал.
— Тогда — дырка в голову! Понимаете? Дырка, дырка в затылок, в затылок дырка! — почти кричал он.