Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вот вам все признаки. Могу добавить, что восемьдесят, а может быть и девяносто процентов по этим делам сидим мы, евреи. Кто были ювелиры, часовые мастера, дантисты? Евреи. В общих камерах десять-двадцать процентов евреев; на Гороховой — восемьдесят — девяносто процентов. И после этого говорят, что большевики — это жиды. Жиды делают революцию. Скоро все мы будем на Соловках. Вы думаете, те, кто с ними сторговался и вышел из тюрьмы, останутся на свободе? Многие сидят второй, третий, четвертый раз. Они будут их брать, пока те могут платить, а потом все равно сошлют в концлагерь. Они истребляют евреев, но делают это без шума, по-своему. В ГПУ есть и евреи, но много ли их? Кроме того, никто так рьяно и раньше не преследовал евреев, как сами евреи; то же и теперь.

В рассуждениях моего собеседника было много правды. Юдофобство в ГПУ приняло огромные размеры. «Паршивый жид» — это обычное обращение следователя к еврею-подследственному. В «Крестах» один из следователей заставлял евреев кричать — «я паршивый жид», с этим криком бежать по коридорам и возвращаться в камеру с допроса.

— Вы думаете, мало они так собирают денег? — закончил он наш разговор. — Это теперь один из главных методов добычи валюты. Пятилетка провалилась; товаров нет; платить по векселям за доставленные, давно испорченные и ненужные нам машины нужно валютой. Они ее и собирают. За границей все равно, откуда у большевиков деньги. Деньги не пахнут. Там не хотят брать наших товаров, созданных принудительным трудом, потому что у них своих товаров много, но деньги, выжатые пытками у населения, берут охотно и готовы торговать с большевиками.

22. Безысходное

В «Крестах» время шло, как на Шпалерной, но многие попадали сюда к концу следствия и вскоре уходили на этап. Так ушел наш профессор, получив десять лет концлагерей. На его место посадили военного летчика, совсем еще молодого человека. Откупившегося Ивана Ивановича сменил один из служащих Академии наук. Все шло как-то уже по-обычному, и людские драмы волновали, может быть, меньше, чем в первое время, когда раз ночью к нам втолкнули в камеру нового заключенного, судьба которого нас потрясла своей безысходностью.

Это был совсем молодой человек. Вид у него был ужасный. Одежда изорвана так, как после схватки, руки дрожали, глаза блуждали. Он был в таком страшном возбуждении, что никого не видел и ничего не замечал вокруг. Вещи свои он беспомощно выронил из рук, затем пытался ходить по камере, хотя пол был занят нашими телами. Потом остановился в углу у двери, хватаясь за голову и бормоча несвязные слова.

— Сорок восемь часов… Через сорок восемь часов расстрел. Конец. Выхода нет. Куда мне деваться?

Он метался, как в предсмертной тоске. Мы предлагали ему сесть на койку, устроить как-нибудь вещи, выпить воды, но он не слышал и не замечал нас, видя перед собой только свое. Наконец, на вопрос кого-то из нас, откуда он, кто он, он обратился к нам и стал неудержимо говорить, рассказывая о себе и пытаясь хотя бы нас заставить понять то невероятное, нелепое стечение обстоятельств, которое его губило.

— Вы понимаете, — говорил он, — я — истерик. С болезненной фантазией, с манией выдумывать необыкновенные истории. Но как объяснить это здесь, следователям? Как заставить их поверить, что я все это выдумал? Невозможно. Меня расстреляют. Сорок восемь часов. И никакого выхода.

— Что же вы выдумали?

— Динамит… Что я хранил динамит. Никогда никакого динамита у меня не было. Но я сказал моей… жене, ну да, студентке. Я с ней жил, когда учился здесь, в Петербурге. Зачем сказал? Почем я знаю, зачем? Для интересности. Она перепугалась, заставила дать клятву, что я отдам динамит тем людям, которые поручили мне его хранить. Я обещал, — он дернул плечами, — его же не было… Но я же не мог ей объяснить все это. Такая глупость! Потом я и забыл, что ей нагородил. Расстался с ней. Кончил институт. Женился, уехал с женой на юг. Она скучала, хотела жить в Москве, хотела одеваться, бывать на вечеринках, принимать гостей. Я с головой ушел в работу, получал мало. Мы ссорились. Обыкновенная история. Раз поругались крупно из-за новой шляпки, из-за накрашенных губ. Она оделась, заявила, что уходит из дома и больше не вернется. Ушла, потом вернулась, стала ласкаться, просить прощения. А всегда дулась после ссор. Я думал, она, правда, поняла, что виновата, думал, что жизнь пойдет по-новому.

Мы переглянулись. Нам в голову пришла скверная мысль: куда она ходила? Почему могла почувствовать себя виноватой? А он говорил, будто не понимая, что раскрывает перед нами.

— Ночью просыпаюсь, жена сидит у меня на постели и смотрит на меня в упор, так странно, страшно.

— Где, — говорит, — ты спрятал динамит?

— Какой динамит? Что за вздор? Я не знаю, как он и выглядит! Что за глупости? Что ты ночью не спишь?

— Ладно, спи, — отвечает она.

— Я не обратил внимания на этот разговор. Я даже не мог вспомнить, когда я ей сказал эту ерунду про динамит. Или это та, первая, ей сболтнула. Они были знакомы. Через несколько дней обыск и арест. Взяли и жену. Привезли в Петербург, отдельно, конечно. Я ее не видел и ничего не мог понять. Мучился, что ее подвел, на допросах думал, что недоразумение, ошибка: называют фамилии людей, которых я никогда не знал, спрашивают о местах, в которых я никогда не был. Наконец, следователь мне заявляет, что мое упорство ни к чему не приведет, так как им известно, что я в 192… году хранил динамит. Я отрицал.

— А вы никому не говорили, что храните динамит? — спрашивает он в упор.

Я категорически отрицал и это.

— Почему же вы отрицали? — спросил кто-то из нас с волнением, чувствуя, что тот действительно лишил себя последней возможности объяснить эту историю.

— Сам не знаю, почему. Меня ошеломило это. Представился весь ужас моего положения. Жена… несомненно, она донесла на меня, тогда, после ссоры. Не знаю, как ответил нет; потом боялся себе противоречить, путать показания. Мне казалось, что он мне верит. Меня допрашивали много, долго, меняли следователя, я держался твердо, говорил, что никогда не хранил динамита и, что никому этого не говорил — это была неправда. Это меня сгубило: убьют через сорок восемь часов. Убьют за дурацкую фантазию, за желание поинтересничать перед женщиной.

Он опять заметался, но ему даже двинуться было некуда: он мог только стоять в углу и в буквальном смысле стукаться головой об стенку.

— Почему же убьют? Почему через сорок восемь часов? спрашивали мы, чтобы вывести его из этого состояния безумного отчаяния, на которое невыносимо было смотреть.

— Все решилось сегодня. Надежды больше нет. Конец. Сегодня возили на Гороховую. Заставили ждать в большой комнате с прекрасной обстановкой, не как в тюрьме. Мой следователь прибегал ко мне несколько раз, спрашивал что-то, суетился. Все это меня изумило и взволновало вконец. Потом вбегает, говорит. «Идите скорей!» Привели в большой кабинет. Мягкая мебель, ковры, портьеры. В глубине большой письменный стол. За столом человек — бритый, бледный, лицо дергается. Несколько гепеустов в форме стоят почтительно сбоку, среди них — мой следователь.

— Вы понимаете, как неловко быть в такой обстановке грязному, без воротничка, в пальто. Все на тебя смотрят. Я стал снимать пальто. «Тут тебе не раздевальня! — заорал на меня человек за столом. — Иди сюда!»

— Это Медведь — представитель ОГПУ из Петрограда, я его знаю, — перебил его летчик.

— Может быть, — продолжал он, с ужасом восстанавливая перед собой всю сцену. — Я сделал несколько шагов вперед. «Ближе! — шепчут гепеусты. — Идите к столу.» Я подошел к столу. Человек за столом молча впился в меня глазами, а у самого лицо дергается. Молчание. Ужасно тягостно это. Наконец, заговорил, разделяя каждое слово.

— Помни, шутки с тобой кончены. Отвечай, хранил ты динамит или нет?

— Нет, — говорю.

Он стукнул кулаком по столу:

— Ты мне лгать будешь, мерзавец! Отвечай, говорил ты кому-нибудь, что хранил динамит?

63
{"b":"139086","o":1}