Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Тут его лицо стало серьезным и грустным.

— Я видел отца!

Я ни слова не могла произнести, у меня не слезы, а крик стоял в горле.

— Когда? — наконец выговорила я.

— В апреле. Его тогда выслали.

— Какой он?

— Очень бледный, как больной.

— Что он сказал?

— Он думал, что бабушка жива. Он не знал, что я один. Сказал, чтобы я ехал с тобой, когда тебя ушлют.

Мы замолчали. Он долго собирался с духом, потом спросил:

— Мы поедем к отцу?

— Поедем. Скоро.

Теперь я знала, что делать в жизни. Из всего мира мне были дороги два существа. Нам надо было быть втроем — во что бы то ни стало.

Часть 2

I. Внутренняя эмиграция

Почти полгода провела я в тюрьме, абсолютно ничего не зная, что делается дома: мне не передали ни одного письма, не дали ни одного свидания. Пожалуй, это было легче, потому что я видела, как после свиданий от тоски сходили с ума.

Меня увели из дома зимой, вернули — когда кончалось лето. Все, что случилось за это время, было для меня зияющим черным провалом.

В тюрьме казалось, что стоит только выйти на волю, и жизнь будет полна работы и энергии. Если вышлют мужа, придется добывать средства для существования за двоих. Мучительно хотелось, чтобы время вновь заполнилось трудом; казалось, что я схвачусь за него, как голодный за хлеб.

Вот я на воле, и что же? Лежу на диване и думаю. Из пяти с лишним месяцев тюрьмы месяц я сидела; на четыре месяца меня забыли, вероятно, по пустой небрежности. Когда-то мне казалось, что мой труд нужен государству, а теперь? С другими поступили еще гораздо хуже. Мне сказано было, чтобы я возвращалась на прежнюю работу, но я хорошо знаю, что следователи всегда врут, хотя бы это было совершенно бесцельно, такова их профессиональная привычка. Последние годы я перешла на службу в Эрмитаж, специализировалась на французском искусстве XVII–XVIII вв., кроме Эрмитажа мне работать негде, но я уверена, что если следователь о чем-нибудь думал, требуя, чтобы я отправилась туда, так только о том, чтобы доставить мне лишнее унижение.

В тюрьме я изнывала от неподвижности: часами готова была ходить по камере шесть шагов взад и вперед, теперь на меня нападала слабость, в трамвае кружилась голова, дома хотелось только лежать, лежать, лежать, и если бы было можно, ни о чем не думать: так мучительно болела голова.

В тюрьме я ненавидела семь часов утра: «Вставать!» — мечтала хоть заболеть, только бы не вставать в этот проклятый час. Теперь я просыпалась в семь часов от чувства мучительного беспокойства, которое ничем не могла унять. Вероятно, обострился порок сердца.

В тюрьме мне казалось таким соблазнительным выпить хорошего, горячего чая из фарфоровой чашки, а не из обжигающей губы алюминиевой кружки. Теперь не хотелось ни есть, ни пить, ни думать о еде.

Я разучилась жить, мне ничего, ничего не хотелось. Нет, я хотела, но не того, что надо делать в данное время: хотелось бы бросить все и уехать к мужу. Но через жен, таких же, как я, мне дали знать, что мужа нет в Кеми, что его отправили куда-то дальше, куда — никто не знал. Надо было ждать известий и добывать работу.

Из домоуправления пришли сказать, что, пока я не поступлю на службу, мне не дадут хлебной карточки, отнимут ее и у сына, потому что безработным и их иждивенцам карточек не полагается. Это была новость. Сын тоже беспокоился и спрашивал:

— Как ты насчет службишки? Начнется школа, меня спросят, на чьем я иждивении.

Ах, ты, горькая советская жизнь. То в тюрьме сиди, насильно ничего не делай, то на воле — лезь в работу.

— Ладно, — говорю сыну, — схожу насчет службишки.

— Куда пойдешь?

— В Эрмитаж. Следователь сказал, чтобы я туда вернулась.

— А тебя возьмут назад?

— Думаю, что нет. Место сохраняется за заключенным на два месяца.

— Зачем же следователь так сказал?

— Соврал, наверно: они всегда врут.

Мальчишка врать органически не умел и к чужой лжи относился трагично, потому что беспомощно страдал от нее…

Задумчиво проводил он меня до дверей Эрмитажа. Мы оба любили этот огромный мир, безукоризненно прекрасный среди безобразной, тяжкой советской действительности. Для меня работа там была второй жизнью, для него — это была фантастическая страна, полная неизвестного, в которой, как по волшебству, вдруг что-то становилось понятным и страшно интересным. Сначала он знал только игрушки из Танагры: лошадки, лебеди, смешные карлики, человечки с привешенными ногами и руками. Каждый раз он с волнением бежал к витрине — все ли на месте? Расплывался от радости и стоял, приплюснув нос к стеклу. Потом любимым стал зал Зевса, — огромный бог с курчавой бородой и золотым орлом, сатиры с рожками, Меркурий. В последнее время он увлекся рыцарями и был вне себя от счастья, когда ему позволяли надеть шлем.

Теперь мы оба подошли к дверям, как изгнанные. Чем заслужили мы обидную участь, он не понимал, и, верно, смутно надеялся на то, что вдруг все станет, как прежде…

— Подожди на набережной, я недолго, — сказала я и вошла в подъезд.

Как все знакомо: ступеньки, вешалка, строгие костюмы служителей, и все, чем полон этот огромный и любимый дом. Но на лицах не то любопытство, не то испуг: не знают, как быть, свой я человек или чужой, а, может быть, даже чем-то опасный. Мне легче было бы чувствовать себя совсем чужой, чем вспоминать, как грубо и бессмысленно меня лишили любимого дела, не потому, что обнаружили хотя бы какой-нибудь намек моей вины, а потому, что я была женой «вредителя».

Чтобы скорей покончить со смутной тревогой, иду прямо к директору Леграну.

— Вы зачем?

Да, это был первый его вопрос. Бывший советский дипломат, оскандалившийся на Дальнем Востоке пьянством и любовными похождениями самого грубого свойства, он в наказание был назначен директором Эрмитажа, и стал, действительно, наказанием для всех научных сотрудников, потому что не стеснялся ни в грубых выражениях, ни в провокационных действиях.

— Затем, что меня направил сюда следователь, сказав, что я должна вернуться на прежнюю работу.

— Ваше место занято, и вы нам больше не нужны.

— Вы разрешите взять мои бумаги?

— Пойдите и возьмите. Постойте! Почему это вы столько времени отсиживались?

— Спросите у следователя, его фамилия — Лебедев. Я же дала подписку о неразглашении.

Он пожал плечами, я вышла с облегченным чувством: ясный конец, и думать не о чем. В канцелярии я получила свой «трудсписок», куда заносят все службы. Без него поступить никуда нельзя. Мой, в который были внесены все мои должности за годы непрерывной работы в Наркомпросе, заканчивался записью, что я исключена со службы вследствие ареста. Если бы я прослужила еще два года, я имела бы право на пенсию как член секции научных работников, теперь я не знала даже, смогу ли я найти работу с таким «волчьим паспортом». Не знала, что мне теперь делать, но на карточке специалиста, также выданной из канцелярии, я прочла, что не имею права брать работы помимо особого отдела биржи труда. Тем лучше — я знала, куда идти: если после 23-летней работы меня выкидывали так, в два счета, я не хотела больше проявлять инициативы, — пускай решают за меня, как хотят.

— Ну, что, — встретил меня сын, — выгнали?

— Выгнали.

— Значит, соврал следователь?

— Соврал.

Мальчишка огорчился:

— Куда ж теперь?

— На биржу труда.

— Верно! — обрадовался он, что есть какой-то выход. — Идем, я тебя провожу. Только тебя не пошлют на чулочную фабрику или на кирпичный завод? — забеспокоился он.

— Нет, у меня карточка специалиста.

— Тогда пойдем.

Мы пошли вместе. У меня теперь был один советчик — сын. Он вырос, стал заботлив и практичен, несмотря на свои двенадцать лет и совсем ребячью рожицу.

Словно догадываясь о моих мыслях, он говорит мне:

— Не горюй! Еще два года, я кончу школу, поступлю в фабзавуч, там платят за работу и дают карточку по первой категории. Тогда ты можешь больше не служить, а в Эрмитаже будешь заниматься, сколько хочешь. Так можно?

131
{"b":"139086","o":1}