Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Согласовать между собой жесткие тюремные правила и реальные возможности простого человека трудно. Но советские граждане, а особенно гражданки, изобретательны. И, сознаюсь, бумагу я иногда воровала. При мысли, что завтра все это, собранное дома, пойдет в тюрьму, что там ждут передачу, как праздника, все хлопоты становились легче. Тяжкое предстояло завтра, у стен тюрьмы.

Передачи принимались с девяти утра, но, чтобы попасть потом на службу, надо встать в очередь одной из первых. Часов в семь, в полную зимнюю тьму, надо выйти из дому. Мешок тяжелый, валится из рук, в трамваях теснота и давка. Холодно; кругом холодно и грязно; воздух промозглый. От бессонной ночи и усталости внутри все дрожит и ноет. У ворот тюрьмы надо незаметно скользнуть в подворотню напротив. Около тюрьмы ходить не запрещается, но женщин с мешками часовой гонит прочь и грозит оружием.

В Москве, в Бутырках, еще гораздо хуже: там многие приезжают с вечера и ночуют в подъездах соседних домов, потому что заключенных столько, и очередь так велика, что приезжающие с первым утренним трамваем теряют затем весь день в хвосте.

Здесь, в вонючей подворотне, устанавливается очередь.

Почти все женщины, почти всем за сорок, а многим и все шестьдесят. Сплошь почти интеллигенты — жены инженеров, профессоров и академиков. Одеты плохо: в поношенных пальтишках, в старых шляпах; все, что получше, продано, часто нет даже крепкой обуви. Все с тоской глядят на серые, неумолимые стены.

Живы ли? Что с ними? Как знать… То здесь, то там перешептываются. В Бутырках, говорят, у отца с матерью принимали передачу для сына, который месяц тому назад был расстрелян. Когда канцелярия соизволила известить их, они не вынесли мысли, что кормили мертвого, и оба повесились. Здесь одного недавно по ошибке расстреляли, потому что корпусный не разобрал фамилии. Другие читали про свой смертный приговор в газетах и днями ждали, когда до них дойдет очередь, потому что в подвалах не справлялись с «работой». А мы что знаем про своих? Ничего. Ничего. Стоим согбенные, усталые и шепчем:

— У вас когда?

— Месяц скоро.

— Пустое! Мой — уже год.

— Год? Как год? Кто год? — пугаются все.

— Ах, академик! Да, да! — успокаиваются. — Это не ново.

— А ваш?

— Три дня.

У этой — совсем испуганные глаза. Она как будто не пришла в себя с той ночи. Ей лет двадцать. Лицо почти девическое, пухленькое, круглое.

— Вы знаете, — не может удержаться она, — Валя, мой муж, приходит домой и говорит: «Ты знаешь, детка (она краснеет от сорвавшегося интимного слова), молодых стали брать, так будь готова, не пугайся». Я не поверила, даже внимания не обратила, а ночью уже пришли. Я так испугалась, вся дрожала, никак не могла перестать.

Действительно, это было как набор в военное время: начали с тех, кто постарше, потом добрались до молодых.

— Я не знаю как, что надо делать, — жаловалась она.

— Ничего, увидите там, как войдем, — успокаивали ее. — А вот скажите, что вы положили? — начинаются участливые вопросы. — Сухари. Да, это хорошо… Лимон. Нет, что вы, разве можно! Лимон нельзя. Скорее, скорее, вынимайте лимон, — волнуются все кругом, как будто случилось несчастье.

— Но почему? Почему яблоко можно, а лимон нельзя? — протестует она.

— Нельзя, нельзя! Его нет в списке. Вам всю передачу выкинут.

Руки у нее дрожат, лимон куда-то закатился в большом мешке. Она чуть не плачет. Кажется, все пропало из-за лимона. Ей помогают. Наконец, нашли. Но теперь надо переписывать список передаваемых продуктов, потому что никакие исправления не допускаются.

У каждой женщины в очереди сердце стучит — примет, не примет… Все сейчас в этом.

Всесильный и безликий «он» (укореняется привычка говорить о власти в третьем лице — «он», «они», тем самым как бы разделяя «их» и «нас» — всех остальных, соединенных общей бедой) подчеркивает синим карандашом фамилию, пишет номер камеры и бросает листок назад в форточку.

— Принял! — радостно вздыхает монашка, крестится украдкой мелкими, быстрыми крестиками и отходит ко второму окну.

— Следующая!

Седая дама подает листок, измятый нервными руками. Он быстро кидает ей назад.

— Нет такого.

— Как нет, где же, где же?

— Сказано, нет.

— Но мне сказали, мне справку дали у уполномоченного ГПУ, что он здесь, — быстро говорит она, задыхаясь от волнения и испуга.

— Гражданка, уходи! — гремит чекист. — Следующая!

— Где же? Где же? — в отчаянии взывает она и колотится лбом о край форточки.

— Выведут, — уходи!

Бедную даму отводят в сторону, уговаривают, дают советы, в какой тюрьме искать, — в Крестах, на Нижегородской, на Гороховой. Все боятся, чтобы он не рассердился. Хотя от него ничего не должно зависеть, он только наводит справку, но мы знаем, что и его немилость много значит. Например, он две недели гонял мать, которая ни в одной тюрьме не могла найти арестованного сына. Когда она грохнулась в обморок, и другие стали умолять его еще раз посмотреть, — он поискал и нашел карточку.

— Карточки слиплись, — сказал он без особого конфуза. — Ну, гражданка, давай передачу!

Так двигалась очередь: двум — трем отказ, и они уходят убитые и растерянные; кому-то разрешили, и они радуются, как на Пасху. Передачу получают процентов двадцать пять, другие сидят на казенном пайке, в грязном белье, без малейшей вести от своих, как заживо погребенные. Запрещение передачи означает, кроме того, что следователь «жмет», добивается чего-то, изводит человека, — жуткий знак.

После разрешения в первом окне, процедура во втором проходила легче, но тоже не без риска и грубостей, так как и второму чекисту надо показать свою власть.

— Зачем мешок мокрый?

— Сырой оттого, что дождь идет.

— В следующий раз не приму.

И так — ко всякому пустяку. Тут моли, плачь, что хочешь делай — решения его безапелляционны. Хуже всех приходилось простым женщинам: им не втолковать всех строгостей, а чекист с ними не менее жесток.

Так каждую неделю — тайная радость, оплаченная смирением и унижением перед дикой, разнузданной силой, которая осуществляет «диктатуру пролетариата» ценою жизни лучших, культурных людей.

XII. Тяжкий день

Это было в феврале. Утро как утро. Мрак. Вставать трудно. Всякая работа опостылела: на службу тянешься через силу. Шел пятый месяц после ареста мужа, надо было вот-вот ждать приговора. Расстреливать как будто стали меньше, но в лагеря, на принудительные работы ссылали тысячами. Во всякой мелочи, во всяком пустяке невольно чуялось недоброе предзнаменование, а тут, выходя на лестницу, на серой каменной площадке я наткнулась на большое, полузамерзшее кровавое пятно.

Оно поплыло у меня в глазах, оставляя повсюду зловещие блики. Вероятно, пьяница-сосед, вернувшись поутру домой, расквасил себе нос на скользкой лестнице, но сердце сжалось от испуга, и всю дорогу по запорошенным улицам красное пятно мелькало на снегу. Я тогда не знала, что ГПУ расстреливает в подвалах, а не на дворе.

Первый вопрос на службе:

— Как ваше здоровье?

— Как всегда. В чем дело?

— Сюда звонили только что, справлялись о вас, мы думали, уж не случилось ли чего. У вас ведь дома телефон, почему не звонят вам?

— Нет, ничего, спасибо.

Странно… Кому, зачем пришла мысль пугаться за мою судьбу? Но не успела я сесть за работу, ко мне влетела одна из сослуживиц.

— Вы знаете, наша Э. разбилась насмерть.

— Как?!

— Мужу дали приговор по академическому делу — десять лет принудительных работ. Она бросилась с четвертого этажа в пролет лестницы.

Э. с маленькой головой и огромной косой, которая едва укладывалась кругом. Вот кто только что лежал на каменной площадке в луже крови!

Час спустя я накрыла себя на том, что вместо работы сижу, качаюсь, как маятник, и твержу:

— Что же это такое? Что? Что? — Уничтожение русской интеллигенции. Шел второй год с ареста Платонова и сотрудников Академии наук, больше полугода минуло с ареста московских профессоров-историков, четыре месяца — с дополнительного ареста сотрудников Пушкинского дома, не говоря об аресте отдельных лиц, которых присоединяли туда же, если только они имели отношение к издательству или литературе. ГПУ «шило дело» и второй год не могло его дошить. По-видимому, разрабатывалось задание дискредитировать ученых, державшихся самостоятельно, задев при этом видных заграничных деятелей; задача — пугнуть своих рабочих интервенцией и «заговором монархистов», дав заграничной пропаганде сенсационный материал. «Дело» должно было идти открытым процессом, как «дело Промпартии», но оно рисковало повторить слишком грубые подтасовки в постановке первого процесса и вызвать слишком большое возмущение общественного мнения Западной Европы, на которое власти в нашей стране, в какой-то мере, оглядываются. Довольно скандально было решать судьбу ученых, хорошо известных в Западной Европе.

119
{"b":"139086","o":1}