Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Какой край! — сказал Максим проводнику.

— Ой, як мила Гуцульщина! — отозвался тот, не оборачиваясь.

Проводника-партизана бойцы любовно и ласково называют дядя Петро. Максим еще и еще приглядывался к гуцулу. Добрый старикан! Сейчас он стоял в гордой позе, опираясь на свой диковинный самопал, сохранившийся едва ли не со времен опришков Довбуша, карпатская вольница которого когда-то долго приводила в трепет угнетателей. Большой и кряжистый, дядя Петро чем-то напоминал горы, что громоздились вокруг. На нем широченный, в две ладони кожаный пояс. На крутое плечо небрежно накинут нарядный кожух. На голове шляпа с пером. Ридну армаду он встречал, одетый по-праздничному.

— Ты бывал на Говерле? — спросил Максим гуцула.

— Ни.

— А правда, с нее Дунай виден?

— Ни, а Москву, кажут, бачилы.

— Москву?.. — изумился Максим.

Старик не ответил. Как можно сомневаться, если кажут люди!

Солнце нехотя скатилось за скалы, и сразу, как бывает лишь в горах, померк день. На дальнем хребте потухло последнее дерево, только что горевшее в багрянце заката. Дозоры ушли вперед, а разведчики остались с головной заставой у перевала. Зажгли костры, и на их огонь сходились гуцульские партизаны. Многие просто с палками и ножами, а некоторые и с огнестрельным оружием: или с самопалами, как у дяди Петро, или с мадьярскими и немецкими винтовками. На склонах дальних гор тоже стали вспыхивать костры, вначале немного, потом все больше и больше.

— То партизаны Олексы, то гуцулы, — уверенно произнес дядя Петро. — То огни привета Червоной Армаде.

Олексу Борканюка знает вся Гуцульщина. Он родился в местечке Ясина, что за хребтом; недалеко от Рахова. Сюда, в ридну Верховину, он вернулся в годы хортистской оккупации, чтоб поднять людей на борьбу, и героически погиб здесь, выданный предателем. Героя гор знали тысячи людей, они читали его листовки, вместе с ним били врага. Им запали в душу его предсмертные слова, брошенные в лицо палачам, что все равно свет придет из России.

— Ведал он, от там, у тий сторони Москва! — объяснял гуцул, указывая за горы. — Ведал, даст она нам життя, як свято[30].

У ближнего костра вдруг зазвучала песня, тихая и мелодичная:

Говерла, Говерла, гора изобилья,
Ты первой, Говерла, солнце встречаешь,
С ветрами всегда говоришь ты,
И думки людские тебе известны.

Это песня о сказочной Говерле, о горе-великанше, которую ни обойти, ни объехать; о горе несметных сокровищ, где пастбища не меряны, стада не считаны, виноградники не тронуты; где сила и счастье людское, только не пускают к нему руки чужеземцев.

— Чуете, колокол? — оживился дядя Петро.

Максим прислушался. В бескрайней тишине, померкшей и неповторимой, отдаленно звучал колокол. То были не редкие удары церковного благовеста и не торжественный перезвон, как сказывают тут, святого праздника, а тревожный призывный звук набата, идущий прямо в сердце и заставляющий его биться настороженно и жарко, как бывает перед боем. И не понять, откуда он: то ли из Рахова, что затих у Тиссы, то ли из Ясины, с родины Олексы, то ли еще откуда.

— То колокол Говерлы, — убежденно сказал гуцул. — Почему звонит, спрашиваете? О том лишь Говерла ведает. Чуете, гудит як?..

Проводник-гуцул говорит тихо и торжественно, как о тайне, дорогой и сокровенной. Как знать было ль то иль народное сказанье обросло мудрой небылью, а Максиму верилось, было именно так, не иначе.

...Кто знает, когда, всякий счет годам потерян. Лишь память хранит дивную сказанку про горькую беду. Был на Говерле утес-дыбун: высокий-высокий, вершины не видно. А в городе за горой — замок белокаменный, где жил мудрый русский князь. В мире и дружбе жил он с соседями, на чужую землю не зарился. Сыскались, однако, лиходеи-ненавистники и на Говерлу стали жадно поглядывать. Призадумался князь, самолучших мастеров созвал и повелел им башню-великаншу воздвигнуть, чтоб с нее все Карпаты обозреть можно было. Прослышал о том князь стольно-киевский — серебряный колокол в горы послал. Чтоб по всем долинам его призывный звон раздавался. Пуще прежнего воззарились чужеземцы на добро горных людей и, захотев покорить их, с оружием двинулись на Говерлу. Долго и славно бились ее защитники, пока чужеземцы не сожгли город. Огонь проник в башню. Злодеи-пришельцы взревели от радости. Только не стихли еще ликующие клики захватчиков, как грянул гром, и эхо разнесло его по горам и долам. На месте рухнувшей башни взвился столб земли и дыма, выше неба взвился, и никакого колокола враги не нашли — его поглотила земля. Но голос его сохранился и там. В дни больших тягот и бед народных колокол опять звонит по всем Карпатам.

— Чуете, вин знова кличе! — закончил старик. — Ишь, гудит як.

И в самом деле, отдаленно гудели набатные удары колокола. Может, то гуцульские партизаны сзывали своих товарищей для последней решающей схватки; может, они предупреждали об опасности горные села и селения; может, призывно обращались за помощью к армии-освободительнице, идущей из-за гор, — кто знает!

2

Продвигаясь поутру с дозором, Максим наткнулся на странную процессию всадников, спускавшихся крутой тропкой. Впереди ехал священник, за ним молодой гуцул с крестом. Потом показался гроб. Он подвешен на шесте, концы которого привязаны к седлам двух лошадей, идущих цугом. За ним гуськом тянулись, вероятно, родные и друзья покойного.

Дозорные вышли к тропе и молча взяли под козырек. Ритуальная процессия застыла на месте.

— Слава Ису! — опомнился первым священник.

— Русские, русские! — пронеслось из конца в конец.

Хоронили партизана, убитого хортистами. Его сын Павло Орлай скорбно стоял у гроба, отрешенный от всего, что здесь происходит.

У Максима защемило сердце. Вспомнился страшный день из детства. В их дом ворвались тогда белые. Схватили отца, выволокли во двор и, истерзанного, повесили вниз головой. Перепуганный Максимка упал на порог и, обессиленный, с ужасом глядел, как умирал батя. «Запомни, сынку!» — крикнул отец перед тем, как ему отрубили голову. Оттого и близки Максиму горестные чувства юноши-гуцула у гроба отца.

После похорон Павло Орлай подошел к Якореву.

— Возьми с собой, — попросил он. — Отец наказывал: будь с русскими.

Максим привел его в полк. Гуцул говорит по-русски, знает мадьярский, и его оставили проводником-переводчиком.

Двадцатидвухлетний Павло высок, статен, темноволос. Он лет на пять моложе Максима. Когда рассказывает о своей жизни, в светло-голубых глазах его, похожих на чистое верховинское небо, то и дело вспыхивают огоньки, злые, негодующие.

Отец его имел крошечное поле в сорок сягов, а сяг — мера небогатая: меньше четырех квадратных метров. Как тут прожить!

— Ось погодите, привезу грошей — будет життя, як свято! — подбадривал он жену с сыном, собираясь за океан.

Павло три зимы бегал в школу. Читал и писал лучше всех в классе. Способного гуцула учитель устроил в гимназию. А вскоре отец потерял работу и заболел, перестал слать гроши. Семье пришлось туго, и, чтоб учиться, Павло работал лесорубом и шахтером, собирал виноград и косил траву, натирал полы в мадьярских особняках.

Словесность в гимназии преподавал чех со впалыми щеками, за строгой наружностью которого скрывалось, однако, доброе сердце. Мальчиков-украинцев насчитывались единицы. Он по-отцовски любил их и нередко рассказывал им о русской революции. Ничего подобного в учебниках не было. Рассказывал и про гуцульский Совет в Ясине, пытавшийся воссоединить Закарпатье с Советской Украиной. Помешали англосаксонские и французские правители. А однажды учитель прочитал им коротенькую выдержку из письма крестьянина-украинца. Тот прислал его в ужгородское отделение чешского департамента земледелия. «Дорогой департамент! — говорилось в нем. — Дорога принадлежит государству, воздух — господу богу, а леса и поля — графу Шенборну; что же я должен делать?»

вернуться

30

Жизнь, как праздник (укр.).

49
{"b":"137634","o":1}