28
Последующие дни прошли спокойно, но Тимошу казалось, что Иван как-то изменился со дня приезда. В чем заключалась эта перемена он сказать не мог, быть может, в утрате той приподнятости, которую Тимош считал сейчас обязательной для каждого петроградца, да и для каждого рабочего.
Его поражало, что Иван, — разумный, столичного размаха и опыта человек, — терялся в присутствии Агнесы. Она словно подавляла его, только и слышно было: «Агнеса сказала, Агнеса считает, Агнеса полагает».
Иван любит Агнесу? Но разве это любовь, если она принижает, а не окрыляет человека?
Тимош всё собирался потолковать с Иваном откровенно, как мужчина с мужчиной и не осмеливался. Заикнулся было о своих делах, о воинском дворе, ночном совещании, но Иван оборвал его:
— Слышал уже от Павла. Знаешь, как Агнеса называет ваши приключения? Охота за привидениями!
— Эти привидения созвали съезд гвардейских офицеров в Киеве. Проводят тайные совещания. Все к ним подались — от царских генералов до наших проклятых кулаков.
— Научился ты, Тимошка, повторять слова отца. Но повторять недостаточно, хочется свое сказать, хоть что-нибудь, хоть словечко.
— Я не повторяю. Я понять хочу, что кругом творится. И, кажется, понемножку начинаю разбираться… С трудом, тычусь носом, как слепой щенок, а всё равно своего добиваюсь. А вот тебя не пойму!
— Что понимать? Чего мудреного? Ты уже большой парень, Тимошка, вполне уже солидный, с тобой должно откровенно говорить. Отец наш суров. Он всегда во всем прав, но эта правота жестокая, она ничего не оставляет другим, ни вот такой капельки А ты, Тимошка, ты, по-моему, начинаешь приобщаться уже, принимаешь его веру, его жизнь…
— А разве неправильная жизнь?
— Правильная. Ничего не скажешь. Но мало самому правильным быть, надо еще и другого человека понять, ключики найти. Да не железные, а душевные. Железом да строгостью иную душу и не возьмешь. А подойдешь к ней по-человечески, она и расцветет. Бывает так: вот, кажется, всему конец, только и остается, что лбы друг дружке расшибить, а разберешься, поймешь, слово человеческое найдется — на поверку выходит и расшибать не нужно было.
— А ты, Иван, имеешь такое слово к отцу?
Иван, следуя своей привычке старшего, не ответил.
— Всё же не пойму, что у вас с отцом, — настойчиво продолжал Тимош.
— А ничего между нами нет, ничего существенного, Так просто, свободы больше хочется. Теперь же все кругом свободные.
Иван вспомнил вдруг, что ему нужно к Павлу, но Тимош не отпустил его:
— И я с тобой. Наши винтовки у Павла… — Он всё еще надеялся добиться ответа, заставить Ивана сказать о себе, но тот замкнулся, снова принял облик старшего, невозможно было подступиться. Так, занятые каждый собой, прошли они всю окраину, очутились в центре города.
Был конец лета, Спасов день; молитвенно сосредоточенные старушки с наливными яблоками в узелочках тихими мышиными движениями пробирались по улицам, заполненным революционными полками, красными знаменами, броневиками. Покинув храм, окруженный обозными повозками и снарядными ящиками, они шествовали с таким видом, точно несли в своих узелках судьбы всего мира.
С полей доносился запах заскирдованного хлеба, и это дыхание земли вызвало смятенье — Тимош представил себе подоспевшую осень не по листкам календаря, а в золоте садов, последних хлопотах уборки, истоме отошедшей страды, в скрипе возов на шляхах, запахе амбаров, духоте хат, лепете и плаче детей, страхе перед голодной зимой…
…Внезапно ворвавшиеся в город видения застали Тимоша врасплох — он не ждал уже осени, он забывал о Любе!
Тимош стремился удержать ее образ, но прошлое терялось в шуме машин, в громе военных оркестров, в грохоте эшелонов. Иван что-то спросил, он ответил, и сегодняшний день завладел его думами.
Всюду на стенах домов пестрели листки, множество избирательных списков: № 3 — большевиков, № 2 — меньшевистский. № 5 — эсеров, № 4 — украинских социал-демократов, № 20 — беспартийных. Списков была такая масса, что Тимош, — просто для порядка, для удобства чтения, — делил их на две основные категории: на большевистский и на контрреволюцию.
— Давно собираюсь поговорить с тобой, Иван, — нерешительно произнес Тимош, — всё хочу спросить об Агнесе…
Иван не успел ответить, навстречу шла Агнеса:
— Иван! Неожиданно! К нам?
— А что это означает: «К нам?». Нас вообще много…
Агнеса ответила не на вопрос, а как всегда, забегая вперед, угадывая:
— Не можешь расстаться со своей обстановкой? Остаешься в семье? — она произнесла это слово «семья» с трудом, как что-то забытое, далекое, ставшее чуждым, говорила о ней, как о чем-то предосудительном.
Тимош не подошел к ним, он всегда болезненно воспринимал всякую размолвку.
— Ну, мне к Павлу, — буркнул он и свернул в ближайшую улицу.
«А ничего между нами нет — ничего существенного», — вспомнил Тимош слова, сказанные Иваном.
«Ничего существенного, но что же все-таки было?».
Павел как-то обронил в споре с Агнесой:
— Мы, Бережные, знаменательное явление. Мы — интеллигентные внуки коренного пролетария. Ответственная должность. Придется нам с тобой преодолеть профессиональную интеллигентскую болезнь «ячества», чтобы стать достойными наследниками.
Быть может и ему с Иваном предназначена подобная ответственная должность?
* * *
Ночь пришла тихая, безветренная, вся рабочая окраина раскинулась, словно один двор, с общей жизнью, мыслями, заботами. Засыпая, Тимош слышал, как спорил Иван с Тарасом Игнатовичем, утверждая, что Корнилов не посмеет сунуться на пролетарский Петроград и что контрреволюция сперва попытается накопить свои силы на окраине, найти свою Вандею, на что Тарас Игнатович только и ответил:
— Эх ты, главнокомандующий! — и в хате всё замолкло.
Необычайная тишина после сутолочного дня еще больше настораживала, перед глазами всё еще вертелся водоворот городских улиц, множества лиц и, наверно, поэтому, — от беспредельной насыщенности, наполненности дня, — Тимош думал о многообразии человеческого мира, глубине, величии и своеволии человеческой мысли, и эта множественность и необъятность веселила и пугала его. Как же разобраться в этом беспредельном величии, как утвердить мир, в котором должно восторжествовать добро?
Должно быть, Тимош забылся… Вдруг непривычно резкий и тревожный гудок прорезал ночную тишину, потом другой, еще, и вот уже вся заводская сторона наполнилась призывным гулом.
Прасковья Даниловна, как всегда, поднялась первой, зажгла свет — она была уверена, что ее каганец способен рассеять и изгнать все ночные страхи.
Но гудок не умолкал.
Тарас Игнатович, не говоря лишних слов, принялся торопливо одеваться. Слышно было, как на соседском дворе захлопали двери, раздались голоса. Донесся настойчивый громкий стук, он приближался, точно кто-то двигался по улице, потрясал огромной колотушкой и уже где-то совсем близко раздался окрик:
— Вставайте, товарищи! — И затем в окно постучали. — Вставай, Ткач, — Корнилов на Петроград двинулся.
Иван расталкивал Тимоша:
— Слышал, Тимошка!
— А что мне слушать — теперь ты послушай!
Батько торопил уже:
— А ну, живо к Павлу за винтовками!
Иван наспех одевался:
— И я с тобой, отец.
— Давай-давай, главнокомандующий, — только и сказал Ткач.
* * *
В Совете все уже были на ногах. Нерешительные или враждебно настроенные депутаты не явились и этим оказали существенную услугу революции — не путались под ногами и не мешали. Штаб революции приступил к действию.
Павел, подтянутый по-военному, с наганом, прикрепленным к обычному рабочему кушаку, принимал людей, отдавал приказания, сколачивал отряды.
В глубине коридора собрались представители городского комитета и военной организации. Юношески стройный, подвижной человек в темно-серой кепке, в темном френче что-то объяснял товарищам. Ткач и подоспевший Семен Кузьмич Кудь поторопились к нему. Не отстал от них и Тимош — лицо человека в кепке невольно привлекло его: широкое, открытое, с высоким ясным лбом, лучистыми умными и насмешливыми глазами. Маленькие темные усики придавали ему задор — он весь был стремительность, движение, его порыв невольно передавался другим.