5
В понедельник утром Руденко снова вызвали в контору.
Представ перед человеком за канцелярским столом, смотря прямо в сверкающие стекла пенсне, Тимош, не дожидаясь расспросов, сразу отрезал:
— В кладовую я не пойду.
— Не пойдешь? — блеснули стекла.
— Не пойду. Мы люди рабочие, нам от станков уходить нечего.
Стекла еще пуще засверкали, забегали из стороны в сторону и, наконец, остановились на помощнике.
— Объясни ему, Рубленый.
— Тебя в контору хотят взять, дурень, а не в кладовую. В главную контору. Сам хозяин про тебя беспокоится.
— Не пойду я в контору. Не имеете права. Никуда я из цеха не пойду.
— Не имеем права? — подскочил к нему помощник, — да ты в своем ли уме, парень, что говоришь!
— Оставь его, Рубленый. Видишь, юноша от счастья ошалел. Пусть по двору с метлой прогуляется, одумается. Ступай, надо будет — позовем.
Вернулся в цех Тимош озабоченный. На душе неладно: словно ударили крепко, а ответить не смог. А тут еще каждый допытывается.
— Второй раз в контору вызывают. Это что ж такое, ребята!
— А вы в конторе и спрашивайте. Чего ко мне пристали?
Дома Тимош о новом вызове ничего не сказал, в обычном вечернем разговоре участия не принимал:
— Мама, сегодня я пораньше лягу, голова разболелась. Чуть на подушку, — забылся. Потом словно кто окликнул:
«Не могу я думать о всех рабочих. У тебя, тебя самого есть надежда!.. Господи, да я не о том, Тимош, — хватит тебе заработка, чтобы прокормить семью? Можешь ты стать человеком на заводе?»
Насилу дождался утра, насилу дотянул до воскресенья.
— А, наш равноправный товарищ! — приветствовала его Зина. — Начальница уже ждет нас.
Она следом за подругой появилась в дверях, по-прежнему беззаботная и легкая, от давнишней тревоги не осталось и следа.
— Тимош, дорогой мой, ну, что у тебя на заводе? — она произнесла это «у тебя на заводе» так, словно речь шла о собственном заводе Тимоша, словно всё, что происходило там, совершалось по его или ее воле для общего их счастья.
Простой, обычный вопрос или, быть может, близость ее, затаенные мысли, которые он угадывал, заставили всё увидеть по-новому.
— Это ты просила! Ты клянчила в конторе!
— Тимош!
— Как ты смела!
— Тимош, тут чужие…
— Ты знала… Ты должна была знать, что я не пойду в конторщики. Не стану кланяться хозяйчикам, — кричал он, забыв, что находится в чужом доме.
— Перестань. Сейчас же перестань, — взмолилась она, — нас слышат.
— Пусть слышат. Пусть знают: тебе нужен конторщик, лакей, продажная душа.
— Ой, у тебя уши покраснели. Противно.
— А, противно! Гнушаетесь рабочего человека. — Прохожие уже останавливались, из ворот противоположного дома выглянул дворник. — Вам нужен господинчик в белой манишке, с галстучком.
— Уходи. Сейчас же. Вон!
— И уйду. Подумаешь!.. Прощайте, — Тимош отступил было на крыльцо, но Зина втолкнула его в сени и захлопнула дверь.
— Рабочий человек! Это вы — рабочий человек? Мальчишка, понимаете, не рабочий и не человек, а просто мальчишка. За что бы обидели девушку? Ну, за что? — она оттолкнула Тимоша, — ступайте в комнату, садитесь тут на диван. Рядышком. Считайте за мной: раз, два, три. Вместе считайте до ста. Ну, вот и хорошо. Скажите спасибо, что на земле остались еще разумные люди. Молчать! Девочки и мальчики, у меня сегодня дежурство на кухне.
Тимош хотел было вскочить с дивана, но на коленях лежала маленькая легкая ручка.
— Какой ты злой. Почему ты такой озлобленный? Разве я в чем-нибудь провинилась, разве это моя вина? Пойми, не могла иначе… Подумай, что нас ждет! Мы разорены, мама в отчаянии. Да и говорить с ней ни о чем невозможно. Всё, что осталось, — прежние связи. Я ведь не поступилась ни совестью, ни честью. Только просила. Так делают все. Всё кругом выпрошено, присвоено или даже украдено. А что же я сделала дурного? Нам нужно место в жизни, хоть самое маленькое. Ты смелый, сильный, ты завоюешь нам наше гнездышко. Но нужно ведь с чего-то начать. Ты даже не понимаешь, что такое человек без места! Надо просить? Ну и что ж, черт с ними. Пусть уступят немножко, по старым связям, ради памяти моего отца, ради того, что они должны ему, а может, и просто уворовали. Они очень многим обязаны нам, пусть заплатят хоть капельку.
Тимош смотрел па маленькую ласковую руку и не мог сердиться на нее.
— Я не пойду в конторщики — никогда. И никогда не стану кланяться и просить. Не говори мне больше ничего об этом.
— Какой ты жестокий. Ну хорошо. Не нужно. Посидим просто так. Помнишь, как шли мы с тобой тогда полем? Мы были детьми, правда?
Зина вбежала в комнату с дымящейся кастрюлей в руках.
— Мир? Ну, вот и отлично. Ах, девочки и мальчики, какие мы все чудесные, хорошие, когда сидим рядышком и не царапаем друг друга коготками. У меня слезы на глазах от счастья и дыма — она поставила кастрюлю на серебряный поднос.
— Вот, мои дорогие, суп с чудесной засыпкой: мучная азбука. «А», «Б», «В», «Г», «Д»— специально для учащихся воскресных школ.
Она наклонилась к подруге:
— Не плачь, глупая. Всё будет отлично. Он окончит учительскую семинарию или даже землемерный, вы снимете уютную квартирку на Заиковке, а я устроюсь повивальной бабкой в ближайшем родильном доме. Ну, что еще может быть прекраснее? — И снова бросилась хлопотать у стола.
— Вы изучали когда-нибудь политическую экономию, Тимош? Нет? Напрасно. Там всё это прекрасно описано. Там совершенно ясно сказано, почему мы вас эксплуатируем и почему вы нас сбросите к черту. Хотела бы на это посмотреть, — она подвинула тарелку Тимошу. — Не обращайте внимания на мою болтовню, Тимош. Не думайте, что только у тех тяжело на душе, кто угрюмо молчит. Ну, вот, пожалуйста, любуйтесь, — Зина с укором поглядела на подругу. — Дорогая, салфетки в приличном доме подают не для того, чтобы вытирать слезы. Ох, это мне вырождающееся дворянство! Вот хлеб, Тимош. Хоть вы уж будьте настоящим человеком.
Она потчевала гостей, а сама не притронулась к тарелке.
— Знаете, когда наглотаешься этого керосинового духа или печного угара, всей этой проклятой стряпни!..
Так с большим или меньшим успехом они занимались каждое воскресенье. Иногда случались гости, порой приходилось перебираться в кухню — это не меняло положения — закон божий оставался законом божьим и требовал возлюбить друг друга, как самого себя, а «пифагоровы штаны» оставались пифагоровыми штанами и требовали математического обращения с треугольниками.
Тимош и «начальница» встречались все чаще, всё нужней становились друг другу. Он не мог ни о чем подумать, чтобы не вспомнить о ней, ничего не мог представить себе без нее, она стала неотъемлемой частью всей его жизни. Они больше не говорили о заводе, о месте в жизни, каждый как мог по-своему отстаивал свое…
Однажды она не явилась на занятия.
— Начальница расхворалась, — шутя пояснила Зина, — придется нам с вами на свой страх продолжать уроки.
Прошла неделя, еще неделя, Тимош не выдержал и заглянул в знакомый переулок — высокий частокол из крашеных брусьев, крашеные потемневшие ворота:
Всё продается!
Тимош нашел в себе мужество ни о чем не расспрашивать Зину. Занимался успешней, чем всегда, неплохо уже разбирался в квадратных уравнениях.
Дома Прасковья Даниловна всё упорней пилила старика за то, что он не хочет устроить сироту на хорошее место.
— Сто лет на заводе, начальство перед ним шапку снимает, вся котельня, весь завод на его плечах, — не может он за хлопца попросить. Где это слыхано, парню жениться пора, а он стружку на себе тягает.
— Не кланялся и кланяться не пойду. Нехай горбом дорогу прокладывает.
Миновал месяц. Зина по-прежнему встречала Тимоша:
— Расхворалась наша начальница.