— О чем ты?
— Да что оставила меня квартирантом. Значит, никуда, ни на что не гожусь!
— Ишь ты, квартирант! — Павел положил на стол перед Тимошем листовку. — Это призыв ко всеобщей забастовке. И знай, уполномоченным по шабалдасовскому заводу я советовал тебя назначить.
— Спасибо, Павел.
— Будешь держать связь с Лунем. Считай его нашим, партийным человеком. И вот что еще должен знать: приближается девятое января, кровавое воскресение. Мы всегда отмечаем этот день. Охранка приспособилась к нашим действиям, готовит разгром под девятое января. Партийный комитет решил перехитрить охранку, провести всеобщую стачку накануне, раньше обычного срока.
— Понимаю, что ты хочешь сказать, Павел, — листовки должны быть переданы немедленно.
— Да. Завтра ты получишь свою долю и завтра же ночью отнесешь Луню, чтобы к утру всё было сделано. Помни, вести из Питера приходят весьма ободряющие. Мы всё ждем с минуты на минуту… Ну, в общем эта стачка приобретает особое значение. Больше я не могу тебе сейчас сказать.
В тот же день Павел сообщил: установили связь с Тарасом Игнатовичем Ткачом, не исключалась возможность свидания. Предполагали, что Прасковью Даниловну освободят за недостаточностью улик.
Весть эта захватила Тимоша, отодвинула всё — снова видел он себя мальчишкой, впервые переступившим порог старой хаты, ощущал прикосновение ласковой руки.
Тимош кинулся в свой угол, уткнулся лицом в подушку, чтобы скрыть от людей малодушие.
Когда он появился, Агнеса перебирала книги на полках:
— Слышал новость, Тимошенька, — проговорила она, не отрываясь от книг, — Иван собирается к нам!
Он уловил радостный свет ее глаз, и сердце его сжалось — знакомый, утраченный свет несказанного счастья.
Агнеса заметила его смущение и тотчас, по всегдашней привычке, переменила разговор:
— Смотри, вот заветная книга!
Она протянула ему небольшой томик в тонком переплете. Тимош подумал: наверно, что-нибудь из философий или политики. Но на титульной странице стояло: «Оскар-Уайльд. Портрет Дориана Грея».
Тимош привык к ее манере говорить и действовать:
— Предлагаете, прочесть книгу? Заботитесь, надеетесь, что так скорее промелькнет время до завтрашнего вечера?
— Нет, Тимош, просто хочу, чтобы ты внимательнее взглянул на «Дориана Грея».
Тимош взглянул на томик Уайльда, потом на Агнесу:
— Это ваша книга?
— Нет. Она принадлежит моей подруге. Ее книги хранятся у меня…
— Она в Сибири?
— Ты мало-помалу осваиваешься с нашей обстановкой. Да, она в Сибири. Замечательная девушка, гораздо более достойная, чем некоторые другие… Да, так вот — о Дориане. Это старый ключ шифра, Тимош. Пользуясь этим шифром, когда-то, еще перед войной, местная партийная организация переписывалась с Парижем, с Лениным. Слышал когда-нибудь это имя?
Тимош молчал, он не знал, когда, кто впервые сказал ему о Ленине, так же как не знал, от кого впервые услышал слова: правда, совесть, честь. Разве можно ответить на подобный вопрос?
Тимош смотрел на Агнесу пристально и ревниво, ждал, требовал ответа, зачем она заговорила о Ленине?
— Я хотела, чтобы завтра ты взглянул на себя так же пристально, как сейчас смотришь на меня. И только!
— Значит, вы знаете, о чем говорил со мной Павел?
— Конечно. Это — решение комитета.
Пристально взглянуть на себя! Он и без того был не очень доволен собой. Порой казалось, что всё может, и тут же с горечью убеждался в беспомощности, непригодности к настоящему великому делу. Он верил в себя, видел, что вырос, окреп за последние годы, стал мужественней, сметливей. Но как далеко было еще до умения и славы человека, о котором он никогда не забывал, имя которого носил! Как далеко было до простых рядовых рабочих людей.
Он стыдился своей неуклюжести, скудости знаний, неумению разобраться в собственных мыслях. Он всегда наполнен думами, чувствами — вот, кажется, всю душу раскрыл бы перед людьми, голова разрывается от нахлынувших мыслей, а слов нет, и окостеневший чугунный язык немеет.
Ленин!
Знает ли он, что есть на земле неудалый парень, «младшенький», который пришел на завод в страшные военные годы с подправленной для полных годков метрикой, вместе с «поездниками» и «гусятниками», с миллионной разношерстной массой, и мучается, думает, бьется «как рыба об лед, чтобы найти свое место на земле!
17
Сгущались сумерки. Военные оркестры звучали устало, проходили торопливо. Тимош всё сидел над книгой.
Павел, отдыхавший после хлопотливого дня в любимом углу своем, под портретом дедо, сидел с незажженной трубкой.
Вошла Александра Терентьевна и, развязывая платок, проговорила:
— Там тебя женщина одна спрашивает.
— Кого спрашивает, бабушка? — встала из-за стола Агнеса.
— Да кого — Тимошку спрашивает.
— Меня? — удивленно оглянулся Тимош.
— Агния, помоги мне, — возилась с платком Александра Терентьевна.
— Почему вы не попросили ее в комнату?
— Просила. Не хочет заходить. Говорит: спешу. Передайте Тимошеньке, что одна «жинка пришла».
— Хорошо, хоть одна! — развела руками Агнеса. Тимош чуть не поперхнулся чаем, едва накинув кожушок, без шапки вылетел за ворота. И, хотя было уже поздно и темень сгустилась, по едва уловимым очертаниям угадал Любу:
— Зачем ты?
— Не рад, Тимошенька? А я тебя ждала. Я тебя искала. Насилу нашла.
— Да я ведь приезжал к тебе…
— Никто ничего не говорил мне.
— Неужели Наталка не сказала?
— Ничего не говорила.
— Три раза приезжал, спрашивал, а ты всё к нему ездила. Всё с ним! Чуть пальцем поманили — побежала! Ну и ступай теперь…
— Тимошенька, родной, не до него ж я ездила, не для него. Для совести своей. Раненый! Пойми ты. Разве ж я могла… Что я зверь? А может, он без рук, без ног…
Тимош молчал.
— А я про тебя всё время думала. Уже и у людей допытывалась. Всё рассказали, что в Моторивке стряслось, а про тебя ни слова.
Тимош продолжал молчать.
— Чего только не передумала. Извелась. Сижу одна в хате и всё чудится — ты идешь.
— Что с ним? — глухо спросил Тимош.
— Да что с ним — в Ольшанке на побывке прогулял, ко мне было заглянул, вещи свои забрать. Ну я его на двор не пустила.
— Бил? — стиснул зубы Тимош.
Она вскинула голову:
— Разве посмеет! Не боюсь его теперь, ничего мне не страшно, только бы ты со мной.
— Не боишься раненых? — скривился Тимош.
— Да он ни пулей, ни саблей не тронутый. Уже потом всё рассказали: они там на складе промеж себя из-за кожи завелись. Подошву не поделили. Ну его и полоснули малость тем самым ножом, что кожи режут. Две недели в госпитале провалялся, рана загноилась, его в тыловой, а тут сразу всё прошло; три месяца потом в Ольшанке гулял. Других, которые калеки, обратно на фронт гонят, а этот…
— Чего ж ты побежала к нему? Эх вы, Овечки несчастные… — Тимош отвернулся. Люба заплакала.
— Ну что ты, — голос Тимоша дрогнул, — не надо, слышишь. — Он взял ее руку. — Не надо, Люба. Я всё время думал о тебе, — прижался щекой к ее лицу и теперь уже не ласкал, а ласкался к ней, радуясь ее теплому, разгоревшемуся на морозе лицу, — ты ведь моя, самая хорошая, — он обхватил ее рукой и, крепко прижимая, поцеловал в губы, — приеду к тебе. Скоро. Завтра. Нет, завтра не могу. Но всё равно скоро.
— Не дождусь тебя, — с трудом, сквозь слезы говорила Люба.
— Пойдем к нам, — предложил Тимош, — пойдем, люди хорошие.
Но она наотрез отказалась.
— Не могу я сейчас на люди.
— Куда же ты ночью?
— У меня тут на воинской платформе знакомые есть. Там одна повариха работает. Переночую.
Тимош проводил ее. На каждом углу прощались, а потом шли дальше и снова прощались.
Патруль окликнул их:
— Парень, военное время, а ты целуешься. Понимай, комендантский час.
Дома Александра Терентьевна накинулась на Тимоша: