— Без шапки бегаешь?
— Вы не про шапку, бабушка, вы про жинку спрашивайте, — перебила старуху Агнеса. — Где жинку девал?
— А и правда, что же ты не пригласил ее, сынок?
— Да она ушла, — потупился Тимош.
— И ты отпустил? — сухо спросила Агнеса и, не дожидаясь ответа, отвернулась, занялась своими тетрадями.
— Я говорил ей, — оправдывался Тимош, — говорю: пожалуйста, люди у нас хорошие.
— Хорошие, да не все, — сердито оборвала Агнеса, — бросил женщину, одну, ночью!
— Она, видно, нездешняя. Приезжая, наверно, из деревни, — прибавила Александра Терентьевна.
— Из Моторивки? — спросила Агнеса.
— Из Моторивки…
— Так это и есть та старшая, разумная, о которой ты говорил? — насмешливо сощурилась девушка. Тимош промолчал.
— А ты, оказывается, мальчик военного времени! — съязвила Агнеса. — Завтра же пойдешь к ней, — своим обычным тоном, не допускающим возражений, продолжала она и тут же сама отменила свое приказание, — нет, завтра нельзя…
Тимош сидел за столом, подперев голову руками. Александра Терентьевна приняла недопитый стакан чая, долила кипяточком, молча подвинула Тимошу.
…Половину ночи Тимош и Павел провели в разговорах.
О предстоящих делах не упоминали, касались больше душевных и сердечных вопросов. Уже засыпая, Тимош спросил:
— Скоро свидание с моими, с Тарасом Игнатовичем?
— Надеемся, скоро.
— Мне вчера голос Прасковьи Даниловны послышался. Иду по улице, ни о чем не думаю, вдруг: «Тимошка!». Оглянулся — никого…
— Это значит — скоро увидитесь!
Павел уже задремал, притих и Тимошка, видит себя маленьким-маленьким хлопчиком, прислушивается к настороженной ночной тишине, далекому, давно умолкшему родному голосу:
…Ой спи, дитя, колишу тя,
Доки не вснеш, не лишу тя.
…Тимош вскидывается — Павел спит, в доме тихо, спит окраина.
Павел уходит из дому чуть свет — предстоит дорога в Питер, знакомый машинист обещал подвезти до ближайшей узловой на паровозе. Он обнимает Тимоша на прощанье:
— Надеюсь на тебя!
Агнеса раньше обычного собирается на работу, торопливо очинивает карандаш, грифель то и дело крошится, и она с досадой швыряет карандаши на стол:
— Довоевались — спички не горят, карандаши не пишут, — она не говорит ни о чем важном, ни слова о том, что волнует Тимоша. Всё о мелочах, о мелочах!
Но Тимош уже научился разгадывать ее: не говорит, потому что думает о важном, потому что вся ушла в себя.
Только уже сложив тетрадки, сказала, обращаясь скорее к дедовскому портрету, чем к Тимошу:
— Когда я была девчонкой, дед казался мне старым-старым, седым дедусем. Потом, с каждым годом, он становился моложе. И вот теперь я вижу его крепким, неседеющим человеком. Совсем молодой дед!
Мимоходом, словно случайно вспомнив, бросила Тимошу:
— Ты всё жаловался, что живешь в чужой хате, на чужих харчах. Теперь ты остаешься полным хозяином, единственным мужиком в доме, — накинула драповое лохматое пестрое пальто с громадными накладными карманами, одела вязаную пуховую шапочку «эскимоску» и, не глядя на Тимоша, поспешила на работу.
— Злая, злая, злая! — хотел крикнуть ей вдогонку Тимош. — Почему она такая злая? За что полюбил ее Иван?
Весь день он томился. Насилу дождался возвращения Агнесы.
Она вошла в хату разгоряченная с мороза, суетливая. Положила разбухшую стенографическую тетрадку на стол перед Тимошем:
— Тимошенька, тут для завода…
Тимош взглянул на тетрадку и угадал под ее обложкой листовки.
— Павел сказал, что вы уговорились обо всем.
— Да, я знаю…
Она прошлась по комнате, растирая озябшие руки:
— Уехал чуть свет и со мной даже не попрощался.
— Не хотел тревожить. Спали крепко.
— Все заботятся обо мне, все жалеют. Всю жизнь всегда жалели. То дед надо мной дрожал, то тетки. Павел души не чаял. А мне себя ни капельки не жалко…
«Сейчас скажет об Иване», — подумал Тимош, но она не сказала.
— Ты любишь людей? — остановилась перед Тимошем Агнеса.
— А вы?
— Ну что ж, могу ответить прямо: люблю, очень люблю, но не всегда уверена, что они этого заслуживают. Иногда мне кажется, что хорошие не нуждаются в нашей любви, а плохих любить не стоит. А ты как полагаешь?
— Я полагаю, что вы совсем не такая…
— Что? — приподнялась на цыпочках Агнеса.
— Ну не такая, как на словах. Слова у вас злые…
— Вот как! — зрачки девушки сузились черными точечками. — Смотрите-ка, прикидывается дурачком, смотрит мальчиком, а к нему уже жинки приезжают. Да еще и на других поглядывает. Не такая! Думаешь о себе много, — она обхватила его рукой, засматривая в глаза. — Ну, Тимошка! — голос ее стал вдруг тихим и ласковым, глаза чистыми-чистыми, близкими, без капельки хитринки, открытыми.
— Прости, Тимошенька, это тебе за твоего братца досталось. За Ивана. Ничего не пишет, ни словечка. Даже с Павлом ничего не передал. Все вы мужики одинаковые. Все злодеи. Синие бороды. В хате жил — в хате командовал. Теперь в партийной работе командует. И Павел тоже хорош. Разбудить побоялся, по комнате проходит на цыпочках. А душа у человека болит — горя мало!
— Зачем вы так говорите? Вы же знаете, Иван очень любит вас.
— Любит?
— Ну зачем вы спрашиваете? Вы ведь всё знаете.
— Знать мало, слышать хочется.
— Он скоро приедет. Павел говорил.
— Тебе говорил, а мне не сказал? Времени не нашлось.
— Неправда, он говорил вам. Я сам слышал.
— Ты невозможен, Тимошка. Неужели ты не понимаешь, что женщине требуется пошуметь. Ну, что я была бы за хохлушка, если б не погремела ухватами.
— Вы не хохлушка, а перевертень. Сами сказали.
— Ну, ты подумай!
— И не жинка, а девушка.
— Ну, это уже слишком. Убирайся из хаты.
— Иду, Агния. Пора мне уже…
Агнеса взглянула на часы:
— И верно, пора, Тимош, — проводила до дверей, — счастливо, родной!
Впервые за всё время не отвел он глаза, выдержал ее взгляд, принял ее невысказанную ласку.
Так вот, что напомнило ему о другой — затаенная женственная теплота взгляда, затаенная ласка. Она оберегает ее, оберегает себя и томится. Ждет.
Он спрятал листовки на груди и вышел из дому.
Ночь была морозной, без снега. Шаги на остекленевшей земле раздавались гулко, и он старался, чтобы шаг был твердым, это успокаивало и переводило мысли на деловой лад. Постепенно всё укладывалось в душе, приходило в строгий порядок.
Незаметно добрался на окраину. Василий Савельевич встретил его на углу:
— Заждался.
— Я точно пришел, дядя Василий.
— Всё по уговору.
— Идем за мной. Мне на вторую смену. Под самый конец поменяли, гады. Ну, ничего, ночная смена тоже дело знает.
Они шли рядом, беседуя о незначащих вещах. Марки, которые выпустили вместо денег, похожи на почтовые, сегодня Лунь целый лист таких марок получил.
— Всё царское отродие, полная картинная галерея. Любуйся, рабочий народ, на царей-батюшек. А купить — за всю шайку сухаря гнилого не купишь. Спаси господи, люди твоя, — старик, не оглядываясь, прислушался и, убедившись, что за ними никто не следует, продолжал: — дошло. А уж если рабочего человека заело — сам знаешь.
— Мы люди маленькие, — подсказал Тимош…
— Ладно, ладно, ты мне эти басни не говори. Ты мне раздобудь вестей из Питера. Мы сейчас все на Питер равняемся…
Поговорили еще о заводских делах, каждая мелочь волновала Тимоша, была близка, словно и не уходил с завода.
— Подойдешь со стороны речки, — предупредил Лунь, когда приблизились к заводу, — перекинешь мне листки через забор. На проходной обыскивают.
— Может, через пролаз проберемся?
— Кольями забили и проволокой колючей закрутили. Как на фронте.
У заводской стены старик остановился.
— Вот здесь.
Лунь направился уже к проходной, как вдруг впереди в темноте раздался окрик: