Вскоре после того Ткач за ужином обратился к Тимошу:
— Ты что отмалчиваешься? На заводе — не с девчатами в молчанки играть. Почему не сказал про механика, умней всех себя считаешь?
Прошел день, другой, Тимоша перевели в механический. Наконец-то, к станкам попал — выстроились в ряд токарные, шумит трансмиссия, весело кружат детали, сверкает металл; дальше — строгальные упорно пробивают дорожки в тяжелых плитах, за ними карусельные и сверлильные — всё тут чудесно! Берет человек черный, грубый обрубок и превращает его в прекрасную деталь, ослепительную, четкую, с красивыми гранями.
Нашлось и Тимошу место в этом чудесном цехе — стружку от станков отгребать, на тачку складывать да на свалку отвозить.
День возит, другой, неделю, месяц — конца ей и краю, проклятой, нет. Кружится и кружится, ползет со всех станков — балдеть от нее стал. То было уже заправским мужиком себя считал, по проспекту гулял, книги мудреные читал — с французского, а то и книги забросил и проспект на ум не идет. Доберется домой, свалится, — до утра, а утром визгливый гудок снова свою песню заводит.
И так каждый день — стружка, стружка, стружка. Тимош не вверх, а вниз растет — мальчишка на побегушках. Смотрит на прочих дворовых — у всех одна судьба: иной, гляди, уже усы закручивает, а всё не человек, все в мальчишках бегает.
Впрочем произошло в том месяце радостное событие — в литейне, в подарок строптивому механику, вагранщики козла посадили. На заводе переполох, а механик из цеха в главную контору так и забегал, — лицо серое, носом шмыгает.
— Давай-давай! — провожают его рабочие.
В тот же день встретился Тимошу старый шишельник Степан Степанович, прищурился, кивнул головой:
— Здоров, сынок, слыхал про козла присказку?
Теперь уже люди, окружавшие Тимоша, не казались ему равнодушными. Это было не безразличие, а долготерпение, крепко стиснутые зубы ожесточенных несправедливостью людей. Это была не подавленность, а согнутые непосильным трудом плечи, которые в любое мгновение могли расправиться.
Не без горечи вспоминал он, как приветствовал его в литейне старый формовщик:
— Здрастье-пожалуйста: кирпа кверху, картуз набекрень. А под картузом что?
Прошел месяц. Дома Тимоша считали уже заправским заводским. Прасковья Даниловна не могла на него налюбоваться, старалась во всем угодить, и Тарас Игнатович, переменив гнев на милость, то и дело обращался к нему: «сыночек», «любый мой», «Тимошенька». А Тимошенька, исправно занимаясь заводскими делами, всё думал о далеком Крыме. То примерещится неведомое бескрайнее море, то сказочные горы возникнут, а чаще всего знакомые очи с опущенными ресницами, девичье хрупкое плечико.
4
Осенью, в условленный день она не пришла.
— Ну и что ж — пусть! Тем лучше. — Тимош уверял себя, что выбросил вон из головы кисейную барышню. И, расправясь с кисейной барышней, почувствовал себя так легко и свободно, что без труда обошел все кварталы, примыкавшие к городскому саду, в котором они виделись в последний раз. Бродил по улицам до тех пор, пока знакомая дорога не привела к высоким, крашенным светлой краской воротам. Прошелся раз-другой вдоль решетчатого забора, ладно сложенного из квадратных брусьев, заглянул в окна барского особняка и вернулся домой несколько успокоенный — должно быть, потому, что выбросил кисейную барышню из головы.
В следующее воскресенье Тимош отправился в церковь пораньше. Она ждала уже его на скамье, вскочила и побежала навстречу.
— Почему вы не пришли?
— Я был.
— Неужели не могли подождать?
— Я ждал.
— Не могли прийти на другой день, на следующий? Если по-настоящему… если я по-настоящему дорога вам!
Тимош почему-то не решился признаться, что работает па заводе, не имеет возможности разгуливать в будние дни. Дома, на своей улице он гордился званием заводского, а тут, в ее присутствии, устыдился своего рабочего положения.
Из глубины храма доносилось приглушенное тягучее пение — Тимош не различал слов, относился безразлично ко всему, что происходило за тяжелыми, окованными дверьми, но подруга его с затаенной тревогой напряженно к чему-то прислушивалась. На крыльце толпился народ, из притвора то и дело выглядывали господа, наряженные в черные длиннополые сюртуки с белыми цветами, приколотыми на груди, к ограде подкатывали и отъезжали кареты.
Голоса в храме всё более возвышались, переливаясь, под самыми сводами, чей-то негромкий расплывающийся тенорок провозглашал молитвы — седенький священник, в серебряной потемневшей ризе свершал обряд венчания. Но всё, что творилось там, в глубине храма по-прежнему проходило мимо Тимоша отчужденно, не затрагивая его. А девушка прислушивалась всё с большей тревогой и ожиданием.
Наконец, когда стали выходить из церкви и долго-сдерживаемый непокой и возбуждение утомленных церковным служением людей вырвались на волю и звонкий смех и возгласы рассыпались на подворье — она порывисто поднялась, потянулась вперед, засматривая в каждое лицо, словно пытаясь проникнуть в самую душу, что-то понять, разгадать. А потом вдруг, улучив минуту, почти вплотную приблизилась к невесте, так что руки ощутили фату и тотчас отпрянула, чем-то испуганная, прильнула к Тимошу:
— Вы видели ее лицо? — Рука девушки стала совсем холодной, слабой. Тимоша поразило охватившее ее волнение. — Неужели не видели? Какие страшные глаза… Она его не любит. Понимаете — не любит. Это ужасно — прожить всю жизнь… — девушка с трудом овладела собой. — Пойдем скорее. Уйдем отсюда, — она увлекла Тимоша за собой, — не могу я здесь оставаться.
Покинули церковный двор, потянулись торговые ряды, церковное пение сменилось суетным рыночным шумом. Она снова заговорила первой:
— Мне так хотелось повидать вас, так много нужно было сказать… А теперь не знаю, всё спуталось…
Миновали квартал с лавчонками различного пестрого товара, поднялись на Торговую горку, потянулись магазины меховщиков с широкими богатыми витринами, увешанными соболями и куницами. Волки, тигры, барсы скалили сверкающие клыки на прохожих. Только на миг задержалась девушка у витрины, разглядывая горностаевые мантии, собранные под мишурной короной с царственной пышностью, отвернулась:
— Мне кажется, мы просто не отдаем себе отчета, не сознаем всего… она не договорила. Потом продолжала поспешно, будто опасаясь, что мысли разбегутся, — неужели вы не понимаете, что из-за пустого чувства, легкомысленного любопытства девушка не пришла бы сюда, к вам. У меня немало знакомых молодых людей — ну, всяких гимназистов, — пригодных для случайных приключений и прогулок… — она запнулась, трудно было говорить, ждала чего-то, украдкой поглядывая на Тимоша, а парень шел, упрямо опустив голову — казалось, все помыслы его были направлены на то, чтобы не сбиться с ноги, чтобы ступать в лад с ее маленькими легкими шажками, — видимо, это было для него новым и нелегким делом.
— Что же вы молчите? Неужели у вас нет ни одного, ни единого слова, словечка для меня!
— Не знаю, — пробормотал Тимош, — я очень хотел видеть вас.
Она сжала его руку.
— Ну, разумеется, «не знаю!». Мальчишки никогда об этом не думают. Ну, так я вам сама скажу: в жизни каждой девушки бывает такой решающий год, такие решающие дни, даже часы, когда вот только еще вчера была несмышленышем, ребенком, кружилась и порхала беспечно, а сегодня приходится решать все, раз и навсегда. — Она глянула на Тимоша по-своему — не поворачивая головы, а только краешком глаза. — Правда, смешно, что мы говорим друг другу «вы»? — и продолжала говорить Тимошу «вы».
Вдруг спросила:
— Вы работаете?
— Да.
— Это хорошо. Не люблю, когда мальчишки болтаются без дела. У нас есть один такой: тросточка, бантик бабочкой, тиролька. Воображает себя джентльменом, а на самом деле болван-болваном. Ему еще нет семнадцати, а может, даже шестнадцати, а уже старичок. Впрочем, уверяют, что он всегда был старичком — от рождения. Его так и зовут — старенький мальчик.