Нынешние французские художники, разумеется, лишены той подлинно христианской религиозности, которой обладал средневековый человек. Нет ничего отвратительнее довольно многочисленных подражаний готическому примитиву. Это прежде всего страшно неискренне. Это археология, а не искусство, реакционный утопизм, а не религия. Приятнее подражания Возрождению — но кокетничающие с католицизмом художники не без опаски идут по этому пути.
Гуляя по залам нового Салона, не знаешь, например, что менее религиозно: «Mater purissima»[134] Фаджоли с ее несомненной, но такой дешевой при нынешней технике красотой академического образца, или «Дева с младенцем» Фергара, ищущая соединить поблекший реализм с воспоминаниями готического стиля. То и другое невыразительно, не согрето чувством.
Не замечательно ли, что самые искренние картины Салона принадлежат девушкам и выражают собою сентиментальное субъективное настроение, без попыток изобразить объект — «божественное»? Так, m–lle Лами выставила недурную картину, изображающую мать и сына–моряка, подносящих мадонне маленькую модель корабля в благодарность за спасение от кораблекрушения. В картине есть чувство. То же можно сказать о «Молящейся» m–lle Ландре. Еще лучше сделана «Дорога к кресту», акварель m–lle Реаль дель Сарто; никакого крестного пути здесь, впрочем, нет, а есть только трогательное и скорбное лицо плачущей матери.
Женщине принадлежит и лучшая картина язычески–христианского направления: «Французская мадонна». Если бы не эта подпись, то вы ни за что не догадались бы, что перед вами религиозная живопись. Может быть, даже г–жа Рейр подписывала свою картину не без задней мысли, которая была бы не очень приятна богобоязненным покровителям Салона. В самом деле, какова же эта французская мадонна? Вы видите перед собою очень пышно заросший сиренью и жасмином летний сад, в котором вокруг красивой, симпатичной, веселой, спокойной молодой женщины резвятся прелестные девочки разных возрастов и маленький младенец, играющий цветами в густой траве. Это просто счастливая мать. Может быть, художница и хотела это сказать?
Зато у довольно известного Александра Сеона, на картинах которого гордо красуется надпись «вне конкурса», реакционный католицизм носит активно политическую окраску. «В вере— спасение»: растрепанная женщина судорожно хватается в зловещих сумерках за незыблемо тяжкий гранитный крест; на отмель набегают волны моря. «Франция»: иератическая женщина в короне и синем плаще сверх белой туники, обильно украшенном королевскими лилиями, лежит на холодной плите в летаргическом сне. Кругом густеет вечер. Свирепый коршун с клекотом летит терзать мнимую покойницу.
Гвоздем выставки является живопись славянина: триптих известного панорамиста Яна Стыки. Это сильная и интересная работа. Посредине — тайное собрание христиан в катакомбах. Таинственное освещение факелами. Возбужденное лицо апостола Петра, поднявшего руки и агитирующего в экстазе свою подпольную аудиторию. Слева знаменитая сцена «Quo va–dis?»[135]: Петр лежит ниц в стыде и уничижении; над ним, уже тая в вечернем воздухе, прозрачный призрак белого Христа, несущего крест. Не понимающий происходящего мальчик нагнулся и тревожно хватает апостола за плечо. Направо — проповедь Петра, уже вышедшего из подполья и проповедующего народным массам, легионерам, представителям разных классов, urbi et orbi[136]. Его слушают с разными чувствами, но с глубоким вниманием. Все три части триптиха сделаны сильно: фигуры рельефны, лепка их выдает навыки панорамиста, психология выражена.
В Салоне выставлено много церковной утвари, архитектурных планов и моделей церквей, риз, витражей и т. п. Во всем этом искания совершенно неинтересны; наоборот, мастерство, с которым воспроизводится факсимиле средневековых образчиков, часто изумительно.
Заслуживает упоминания выставка репродукций общества «Art graphique»[137] в Венсене. Они чрезвычайно тонки, воспроизводят множество интереснейших фрагментов с картин великих мастеров. Цена невысока: великолепная репродукция в красках, в изящной раме, стоит на русские деньги от семи до пятнадцати рублей. Есть выставки и других коммерческих фирм: всюду поражает искусство репродукции, всюду бедность чувства и изобретательности.
ПЕРЕД ЛИЦОМ ОКЕАНА
Впервые — «Киевская мысль», 1911, 6 авг., № 215. Печатается по тексту газеты.
Весна этого года в Париже могла удовлетворить кого угодно количеством и разнообразием художественных выставок. Кроме трех колоссальных салонов, швырнувших в зрителя полутора десятком тысяч полотен, Париж имел выставку воскресающего Энгра, выставку женских портретов в модных платьях за три века в изящном дворце Багатель, выставку •старых голландцев, индивидуальную выставку картин Ван Донгена, религиозный салон и другие.
Как ни интересен и как ни нов казался забытый старик Энгр, как ни неподражаемы голландцы, — тем не менее по значительности все эти выставки были превзойдены, на наш взгляд, выставкой произведений Шарля Когте, которой этот замечательный художник дал отчет публике в двадцати пяти годах своей работы.
Богатая выставка эта дает полную возможность проследить столь оригинальную историю развития техники и художественного духа Котте и обозреть все разнообразие, понять все внутреннее единство его многозначительного творчества.
Котте родился в 1863 году, в Савойе, среди каменистых гор, увенчанных снегами, и синих озер. Он вступил в жизнь в то богатое последствиями время, когда молодые импрессионисты развернули знамя бунта против нового академизма и музейщины. Характерно уже то, что молодой Котте не мог найти себе иного учителя, как продолжателя Курбе — Ролля. Больше чем учитель, однако, повлияли первоначально на вдумчивого савояра его товарищи по союзу импрессионистов и символистов, группировавшихся вокруг картинной лавки в № 47 по улице Лепеллетье. К этому кружку в то время принадлежали некоторые лица, снискавшие себе позднее громкую известность: страшный сатирик разврата Тулуз–Лотрек, самый яркий из современных испанцев Сулоага, изящнейший и остроумный монмартрский рисовальщик Вилльет, наконец, Гоген и Ван Гог. Все эти люди, как и многие другие, бесконечно увлекались пленэром, светлыми, почти белесыми красками и антилитературщиной, то есть нарочитой идейной бессодержательностью картин. Некоторое время Котте плывет рядом с ними. Но его натура бунтует. Обе главнейшие черты тогдашнего импрессионизма претят ему. В отличие от светлых тонов товарищей его тянет к черному цвету, к глубокой материальности изображаемого, а вместе с тем краски для красок кажутся ему недостойным истинного художника пределом. Временно он соединяется в новый союз, в который входил, между прочим, Рене Менар и который был окрещен возмущенными товарищами «черной бандой».
Освобождение Котте от влияния импрессионизма в красочном и идейном отношениях совпало с его путешествием в Бретань. Котте поехал туда из любопытства, в качестве живописца–туриста, в поисках за новыми впечатлениями и кулер–локалем[138]. Но северная Бретань внезапно завоевала его, и завоевала прочно, на всю жизнь. Она разбудила в его душе что–то мощное, дремавшее в ней и до тех пор еще не найденное самим художником.
Северная Бретань, страна, бичуемая океаном, сделала имя Котте одним из самых славных в современной живописи. В самом деле, оглядываясь вокруг, я не нахожу среди нынешних мастеров французской школы ни одного, которого можно было бы, приняв все во внимание, поставить рядом с Шарлем Котте. Шарль Котте не только удивителен как своеобразный живописец, но это — мыслитель, почувствовавший цельное миросозерцание и выразивший его с такой силою, что отныне оно сделалось неотъемлемой частью человеческой культуры.