Весьма возможно, что наша девочка шепчет одну из молитв Сафо: «Приди ко хмне, о Афродита, как в тот день, когда, склоня
слух к моей мольбе, ты вняла ей и покинула золотой дворец отца твоего, запрягла свою колесницу и спустилась. К темной земле с небесных высот несли тебя грациозные и подвижные ласточки, быстро вращая легкими крыльями в синеве эфира!»
Напротив, пьяный фавн принадлежит уже к позднейшей эпохе, не страшившейся реализма, не пугавшейся даже некоторого безобразия, если ценой его можно было добиться веселого смеха. Геркуланумский фавн, улыбающийся блаженной пьяной улыбкой и готовый уснуть, положив закружившуюся голову на мех с вином, — веселая и талантливая статуя, хотя, конечно, она не может сравниться со спящим пьяным фавном Мюнхенской глиптотеки. Там удивительная анатомия. До иллюзии правдиво сделанная свесившаяся, налившаяся кровью и онемевшая рука, глубокий сон, наложивший почти скорбную печать на лицо, придает статуе какую–то высшую значительность, навевает мысли о связи опьянения, самозабвения сна и смерти, о связи разгула со скорбью. Здесь — только безоблачная радость легкомысленного винопийцы, совершенно в духе бронз помпейских. Но те бронзы не велики, а этот фавн изображен в натуральную величину, что делает его как–то пустоватым благодаря несоответствию мелкого замысла и значительного труда, потраченного мастером.
Не меньшими шедеврами, чем бронзовые статуи, являются и бронзовые бюсты из той же Villa Suburbana.
Остановимся на четырех наиболее значительных: Веронике, Амазонке, Дорифоре и Дионисе–Платоне.
Чудная бронзовая голова, несколько больше чем в натуральную величину, издавна носит название головы Вероники, для чего, в сущности, очень мало оснований. Основания эти сводятся, по–видимому, во–первых, к тому, что голова относится, по некоторым признакам, к эллинистическому времени, весьма возможно — к эпохе Птолемеев. У царицы Вероники были, по преданию, роскошные волосы, которые она при тяжелых обстоятельствах жизни остригла и принесла в жертву богам. Александрийские придворные астрономы сделали своей царице самый высокий комплимент, а именно — объявили, что волосы ее отныне помешены на небе и горят там особым созвездием, тем, что называется у нас Стожары. Это название удержалось и до наших дней.
Нельзя сказать, чтобы великолепная женская голова, о которой мы говорим, была украшена такими уж ослепительно–прекрасными волосами. Тем не менее волосы эти, превосходно сделанные и положенные вокруг головы изящным венцом, бросаются в глаза, — вероятно, они и были причиной признания прелестной гречанки за царицу Веронику.
Гармония черт лица, богатой шеи, чистого абриса головы — непередаваема. Во всяком случае, это, несомненно, одна из самых красивых женских голов, какие только можно видеть а искусстве или жизни, какие только можно вообразить себе.
Тэн неоднократно отмечает, что спокойствие греческих идеальных лиц так глубоко, что кажется грустным. Это особенно заметно на геркуланумском бюсте. Трудно сказать; не вложил ли сам художник сознательно оттенок грустного выражения в свой шедевр? Весьма возможно, однако, что иллюзия тайной печали происходит частью от указанной Тэном причины, частью является результатом той грусти, которая обволакивает все прекрасное. Стендаль тонко подметил эту черту эстетического восхищения. Он и объяснил ее: прекрасное, по его словам, будит в человеке естественную тоску по законченной красоте во всем мире, во всей жизни, чего нет и что кажется невозможным.
Когда дело идет о лицах, по всей вероятности, действительно живших и столь необыкновенно прекрасных, то не чувствуется ли одновременно неясная печаль о том, что их нет больше, что смерть похитила их? Не желание ли это, едва выраженное— и бессознательное, конечно, — чтобы они жили, двигались, были счастливы и дарили счастье?
Египтяне не ограничивались тем, что бальзамировали тела, считая их естественным жилищем бессмертных душ. Предвидя, что мумия может разрушиться, зная, что она одна, они высекали из камня десятки статуй, полных возможно большего сходства с данным лицом, но изображающих его в расцвете зрелости, полагая, что душа в крайнем случае найдет убежище в этой родной для нее каменной форме. Фантастический портрет у Гоголя— в сущности, реальность; конечно, каждый портрет и каждая статуя хранят отблеск жизни давно усопших лиц. Вот почему, быть может, перед портретными статуями прекрасных людей мы чувствуем себя немножко так же, как если бы стояли у их свежей могилы или перед их мумией.
Голова амазонки, хотя и относится, весьма возможно, к классическому периоду, менее красива. Но не за красотой гонялся художник. Он стремился создать идеал женщины–полумужчины, и достиг этого. Голова полна спокойной отваги, твердой мудрости и великолепной уравновешенности. Такую голову могла иметь г–жа Мопэн у Бальзака [100].
Дорифор представляет собою еще современниками прославленный шедевр Поликлета. На этой бронзе мы можем видеть, как может быть ослаблено впечатление художественного произведения даже в превосходной копии благодаря каким–то уклонениям, вряд ли уловимым человеческим глазом в отдельности. В самом деле, бронзовая голова юноши–новобранца — очаровательна. Любуешься ею — словно музыку слушаешь. Между тем в Неаполитанском музее есть мраморная копия «Дорифора» во весь рост, и очень хорошая копия, и тем не менее мраморная фигура оставляет зрителя холодным. Даже несколько удивленным, почему именно этой фигурой так восхищались знатоки времен Пелопоннесской войны.
Поразительно красив и благороден бюст индийского Диониса. Так назывались те изображения бога, в которых он был представлен зрелым мужем с длинной бородой и своеобразной прической, вероятно, соответствовавшей головному убору восточных жрецов Диониса. Тот бюст, бронзовая копия с которого найдена в Геркулануме, широко распространен. Чудесная мраморная копия имеется, например, в Уффици. Что придает этому высоко интеллигентному, гениальному лицу особый исторический интерес — это единогласное признание его памятниками и авторитетами за портрет великого Платона. Может быть, это и не так, но Платон мог быть таким. Духовно, культурно этот идеальный грек начала мистической эпохи даже должен быть похож на идеальный образ верховного жреца Диониса.
14. Античные портреты
Спор между реалистами и идеализаторами в искусстве имеет за собою гораздо более долгое прошлое, чем это обыкновенно предполагают.
По мнению Платона, подробно развитому Аристотелем, искусство есть не что иное, как «мимесис», то есть подражание природе. Оба великих мыслителя древности делали большую разницу между теорией прекрасного и теорией искусства. Платон благоговел перед красотой, считая ее откровением божества, к искусству же относился резко отрицательно, называл его родом обмана, тенью тени, несовершенным отражением земных вещей, которые сами в высшей степени несовершенно отражают идеи.
Это идеалистическое противопоставление включает в себя, однако, реалистическое определение искусства. С особенной яркостью, притом в чисто натуралистической форме, его высказал Плутарх, который прямо заявляет, что искусство доставляет наслаждение вовсе не красотой своих произведений, а их сходством с оригиналом, с которого они скопированы. И Плутарх поясняет: «Как иначе мог бы доставлять удовольствие Пармений, который так великолепно подражает хрюканью свиньи?»
Конечно, несколько странно на первый взгляд встречать подобные теории у величайших теоретиков эпохи величайшей художественной практики. Очень часто, и довольно справедливо, устанавливают родство между идеями Платона и чудными идеальными образами, созданными Фидием, но этого родства отнюдь не признавал сам Платон. Конечно, раздавались и иные голоса, но они принадлежат эстетам позднейшей эпохи, которая для художественной практики была эпохой несомненного упадка. Лишнее подтверждение той истины, что сова Минервы вылетает только ночью.