Публика более критическая страдает невыносимо, ибо это все время какие–то толчки и ухабы: от симплицизма[122] какого–нибудь идиотика к головокружительной выдумке какого–нибудь рафинированного сверхчеловека, от психоза к пощечине вашему достоинству, от подонков антиэстетической пачкотни к вполне хорошим, часто даже солидно и традиционно технически совершенным произведениям.
В общем можно разделить Салон пополам как в горизонтальном, так и в вертикальном направлениях. Горизонтально — на правую, состоящую из не так уж малочисленных здесь последователей старой реалистической манеры письма и из верных (часто до рабства) подражателей признанным мастерам поколения импрессионистов. Левой придется считать всякого рода новаторов и искателей. Вертикально Салон делится на нижний этаж, переполненный произведениями индивидуально и социально патологическими, мало или ничего не имеющими общего с искусством, и на верхний зтаж, украшенный произведениями более или менее истинно художественными.
При таком делении оказывается, что больше интересных произведений падает на правую половину, но среди действительно художественных произведений левой есть более остро интересные. Конечно, внутри всех этих делений есть градации.
Должен констатировать еще один факт: когда подумаешь, что все озорники, все сумасброды и психопаты мира могли представить здесь публике своих детищ, то сначала голова кружится и ожидаешь чудовищного размаха вольного и невольного уродства, вольной и невольной эксцентричности. Разочаруйтесь — фантазия господ хулиганов оказывается сравнительно убогой. Штуки и трюки, которые они придумывают, однообразны, серы и пошлы. Еще печальнее то, что и бред психопатов очень редко выражается чем–нибудь, хотя бы отдаленно напоминающим великих невропатов поэзии: По, Бодлера, Рембо и т. п. Как только нынешний художник или квазихудожник переступает за границу принятого и среднеразумного, он чрезвычайно быстро попадает в область пошло–абсурдного, чего–то стоящего не выше здравого смысла, а значительно ниже его. У Редона, Мартини, иногда Ропса, Бердслея, даже Моро вы действительно видите попытку, иногда даже увенчанную лучом красоты, осилить какое–то внеразумное, быть может, метафизически–музыкальное содержание: в нынешнем Салоне (за двумя–тремя исключениями) этого нет. Плоды интуиции, хваленой соперницы рассудка, — жалкие выродки.
Познакомимся теперь с наиболее яркими произведениями нового Салона. Начнем с нижнего этажа и левого отдела — с произведений искусства психопатического и хулиганского.
Видите ли, хулиган, стараясь быть принятым за сверхчеловека, искусственно придает себе черты психопата, а психопат для той же цели старается снабдить себя известной дозой хулиганской развязности. Так что различить, к какой породе относится тот или другой претенциозный индивид, в огромном большинстве случаев оказывается невозможным.
Неизобретательность сказывается уже в том, что почти всякая новая идея подхватывается подражателями. Так, например, кому–то пришла в голову бессмысленная идея строить тела, пейзажи и предметы на своих картинах из каменных глыб (написанных красками). И вот Дориньяк, Ле Фоконье, Делоне и ряд других бросаются на эту не то слабоумную, не то издевательскую выдумку. Один делает женский портрет из серых каменных призм и блоков, другой строит какую–то неразбериху из обломков серых же колонн, третий изображает на полотне грубую, несоразмерную в отдельных частях мозаику из плит грязного цвета.
Что это такое? Если бы это один кто–нибудь изощрялся в такой нелепице — мы имели бы перед собою явление индивидуально–патологическое. Но раз создалась «школа»? Не все же здесь фюмисты[123] и штукари, есть, очевидно, и дурачки, которым показалось, что это действительно остроумно, что это действительно искусство.
Какое убожество! Завтра, может быть, появится художник, который будет делать портреты из фруктов, из листьев и т. п. Впрочем, до этого еще не додумались: один стал делать из камней, и все за ним. Какое–то меряченье[124].
На выставке имеется почти полное собрание произведений бедняги Руссо[125]. Это — своеобразное явление. Руссо был слабоумным, полуграмотным человеком, служил где–то сержантом в колонии, потом мелким таможенным чиновником. Он был глубоко уверен, что обладает художественным дарованием. С комической важностью недоросля в сорок лет он рисовал и писал совершенно неуклюжие, наивные, косолапые вещи: непохожие портреты в стиле уездных парикмахерских вывесок, лошадок, коровок, деревьев, как их рисуют очень маленькие дети.
Когда открылся Салон Независимых, придурковатый малый выставил там свою мазню. Он был крепко убежден, что его картины ничем не хуже любых других.
Публика была еще свежа и хохотала до упаду перед полотнами новоявленного мастера. Очевидная нелепость этих картин действительно смешит невольно, только потом появляется жалость, какую возбуждает любой кретин. Веселый Куртелин, один из остроумнейших французских юмористов, купил несколько вещей Руссо и после кофе водил своих гостей похохотать добродушно над выдумками таможенного живописца.
Но ведь это все–таки оригинально? Не каждый день бывает, что к вам вваливается детина, обросший бородой с проседью, и вынимает перед вами картинки, достойные пятилетнего ребенка, стараясь придать наисерьезнейший вид своему добродушному лицу простака. Если хватаются за компоновку «картин» из написанных грязью призм и обломков, то как же не схватиться за Руссо? — и вот образуется целая школа «инфантилистов». За наивным дурачком идет вереница наивничающих дураков и кривляющихся бездельников. Это уж совсем грустно. Ни в какую другую эпоху подобное явление было бы невозможно.
На выставке много произведений русских художников. Увы нам! Сии господа принадлежат к худшим среди худших. Я уж не говорю о Кандинском. Этот человек, очевидно, находится в последнем градусе психического разложения. Начертит, начертит полосы первыми попавшимися красками и подпишет, несчастный, — «Москва», «Зима», а то и «Георгий святой». Зачем все–таки позволяют выставлять? Ну хорошо — свобода; но ведь это слишком очевидная болезнь, притом лишенная какого бы то ни было интереса, потому что даже Руссо и любой пятилетний ребенок — настоящие мастера по сравнению с Кандинским, стоящим на границе животности.
Но недалеко от него ушли и другие художники, вряд ли больные, скорее, захваченные болезнью социальной.
Например, Левицкая. Ее нарочито безграмотная живопись, чудовищная по рисунку, грязная по краскам, не смешит; она сердит, потому что вы чувствуете самодовольство в этих уродливых, бессмысленных полотнах: что же такое, что уродливо? — это–то и хорошо.
Уж наверное начнут докапываться и здесь сокровенного смысла. Да это и легко.
Написать простую, незначительную картинку, правильную по рисунку и приятную сочетаниями красок, значит остаться совершенно незамеченным; а между тем для этого нужно иметь кое–какой талантишко и порядочно учиться. Но вот вы рисуете тело, напоминающее затасканную куклу из тряпья, и снабжаете его огромной яйцевидной головой с приблизительно человеческими чертами и большими буркалами, и подписываете что–нибудь вроде «Вечность» или «Задумчивость». Конечно, многие выругаются, но найдутся утонченные ослы, которые, уставясь в землю лбом, скажут: «Тут что–то все–таки есть».
Положим, у Левицкой нет ничего, как ничего нет у Машкова, написавшего коричневой и серой грязью безобразный портрет юноши в жестяном пиджаке и т. д.
Но вот, например, Жеребцова. У нее действительно кое–что есть. Она не так глупа, как другие. Но кто она? Хитренький ли человечек, напавший на крошечную некрасивую идейку и старающийся посредством нее украсть себе своеобразную славу? Или обманывающая себя самое больная, в глазах которой эта идейка распухла и стала казаться настоящей идеей? Дело в том, что Жеребцова изображает мир на своих картинах игрушечным. Игрушечный монашек сидит окруженный игрушечными елочками. Тут же игрушечная церковь. Так как наивным народным игрушкам присуща известная поэтичность, родственная нашей иконописи, отражающаяся в усложненном и облагороженном виде, например у Нестерова, то и непосредственное, простецкое и нарочито безграмотное перенесение кустарных игрушек на полотно не лишено некоторой минимальной прелести. Предоставляется снобам говорить по этому поводу об изысканности, новизне, мистичности и т. д. Но Жеребцова не останавливается на этом; кроме наивной поэзии наших старинных деревяшек она старается вложить в некоторые картины какое–то символическое содержание, не отказываясь от внешней формы игрушечности. Безобразно вырезанный из дерева манекен с вывернутыми членами и неожиданными, страдальчески вытаращенными глазами называется «Асфиксия». Игрушечная смерть положила лапу на приплюснутую голову другой деревянной куклы — «Мысль о смерти». Грошовое все это! Но тут уж действительно «что–то есть»: на рубль амбиции, по нынешнему времени, мало тому, кто имеет на грош ультрамодернистской амуниции…