Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Здравствуйте, герой, — сказала Мая. — Простите, что я вас так принимаю. Но мне доктора предписали как можно больше лежать на солнце. Надо нервы лечить после всего пережитого!

Мая протянула Игруньке темную, загорелую, покрытую солоноватым налетом руку, и Игрунька, нагнувшись, поцеловал ее.

— Как вы похорошели, Мая, — сказал Игрунька.

— А прежде не была хороша? Ну, садитесь! Нам о многом, многом надо поговорить. Что брат Котик?.. Женя, как вы не можете догадаться, что вы теперь лишний. Идите ко мне. Скажите Сусанне Митрофановне, чтобы через час пришла одеть меня и чтобы приготовила на троих кофе. Вы с нами напьетесь кофе, Женя.

— Итак, вы герой!.. Я рада… Вы нехорошо сели. Набежит волна и замочит ваши новые бриджи. Постойте. Я подвинусь. Я хочу вас видеть. Вы все такой же милый! Садитесь на этот камень. Так… Хорошо… Можно подумать, что я вас на фотографию снимаю… Нет… любуюсь вами… Вот вы какой!.. Тогда просто бебешкой были, задорный мальчишка!.. У-у-у! Как вы ненавидели большевиков!.. Монархист?.. Да?.. По-прежнему?

— Мая, я не переменился. Ни в убеждениях своих, ни в чувствах…

Мая перебила его.

— Оставьте, пожалуйста. Знаю я вашу жизнь. Насмотрелась… Признайтесь, кого-кого вы не любили в зареванных городах…

Игрунька покраснел…

Мая погрозила ему пальцем.

— Ну вот, вот… Ничего, Игрунечка. Быль молодцу не в укор. Только не запутались бы в какую-нибудь пошлую, мещанскую связь…

— Мая, уверяю вас… Как тогда… Помните, в Пасхальную ночь, в прошлом году, когда вы седлали мне Каракала…

— А что Каракал?..

— Я принужден был его оставить. Закоростовел, обезножился.

— Жаль, хороший был жеребец…

— Да, многое погибло.

— Погибло, Игрунька, и не вернется. Того, что было, не будет.

— Не будет того, что было в Спасовке?

— Да… Не будет… И Спасовки, Игрунька, нет. Спасовку сожгли крестьяне.

— Слыхал… Но Спасовка — вещь… А есть, Мая, нечто, что погибнуть не может… Слово.

— Я не понимаю, о чем вы говорите, — сухо сказала Мая.

— Я говорю вам о том, что мы связаны словом. Вы обещали мне быть моей женой…

— Игрунька, оставим это. Скажите честно, правдиво, как вы всегда мне говорили: вы-то сдержали слово? Вы-то были мне верны? Ни с кем, ни разу не изменили?.. Нет, — хватая Игруньку за руку, воскликнула Мая. — Ничего не говорите. Не лгите. Я не хочу, чтобы вы лгали. Вы не должны лгать. Ну, так знайте, что вы не сохранились и я не сохранила себя чистой в этом кошмаре.

— Мая!..

— Да, Игрунька, вы должны меня понять — и простить. — Бардиж?

Мая густо покраснела. — Мая, я не верю… Он старый.

— Ему сорок два года. Для мужчины это не возраст. Он спас меня и Котика. Если бы не он — нас не было бы.

— Кто он? Большевик?.. Мая, вы не можете быть одно с этим человеком. Мая, вы прекрасная, чистая!

— Игрунька, не будьте ребенком. Жизнь, Игрунька, не роман, не сказка, жизнь очень тяжела… Особенно теперь, и не мы ею управляем.

— Мая, — с силой сказал Игрунька, — я не верю… Это… Ужас!

Мая встала и сложила зонтик. Ей вдруг, когда она встала, стало стыдно, что она в купальном, обтягивающем грудь и бедра костюме, она подняла простыню и закуталась ею.

— Игрунька! Не волнуйтесь…

— Мая… Бросьте все… Сегодня же поедем в Севастополь, оттуда — в полк, в Харьков и там обвенчаемся.

— Нет… Нет… Игрунька… Этого не может быть… Да… Я изменила… нашей любви, это так… Я связала себя с другим… Проклинайте меня…

— А ваше слово? — закрывая лицо руками, воскликнул Игрунька. — Вы дали мне раньше слово, и вы можете и должны разорвать с этим человеком.

Он видел, как сквозь загар стало бледно ее лицо. Она опустила глаза.

— Я считала вас убитым, — солгала она.

— Бросьте все, — сказал Игрунька. — едем в полк.

— Нет, Игрунька. Этого не будет… Если бы здесь было только слово. Более, чем слово. И знаю, вы никогда меня не простите.

Мая повернулась и пошла к даче. Простыня сползла с ее плеч, упала на гравий. Залитая солнцем Мая поднималась к железной калитке, открыла ее, щелкнула замком и скрылась… Как богиня, изваянная из золота.

XIX

Ночью Игрунька сел в вагон четвертого класса в поезд, шедший из Севастополя в Харьков. В вагоне было темно, освещения не полагалось. Игрунька забился в угол, стараясь, чтобы его никто не заметил и не узнал. Компания зеленой молодежи, гимназистов в белых фуражках и коломянковых куртках и гимназисток в кружевных колпачках, делавших их похожими на белоголовых птичек, точно стая воробьев, шумно заняла две скамьи недалеко от Игруньки. Они ехали в Джанкой с какого-то спектакля или концерта. Музыкальные фразы, то сказанные, то напетые, носились в вагоне среди глухого молчания остальных пассажиров, мрачно притулившихся на вещах.

За окнами без стекол, серебряная, стояла ночь. Слышались гудки пароходов и свистки паровозов, пахло морем, каменным углем, канатом и какими-то ладанными испарениями почвы, садов, бульваров и цветов вокзального сквера. На перроне слышались смех, шутки, кто-то кого-то провожал у соседнего вагона, и лилась длинная ласковая беседа, точно ворковали голуби.

— Я все не могу разобрать — искусство это или нет, — сказал ломающимся голосом гимназист, и ему сейчас же из глубины вагона, из самой темени, не озаренной лунными отблесками, ответил девичий голос:

— Ну конечно, Крутиков, искусство. Как можно еще сомневаться.

Голос напел:

Этот маленький попик в лиловенькой рясе.

— "Попик", «гробик»… Наши отцы учили нас уважать религию и с почтением и страхом относиться к смерти и похоронам, а тут…

— Но это так глубоко, — сказал другой мужской голос. — В этом и сила Вертинского, что он дает вам один целую гамму настроений.

— И какой он душка, — произнесло контральто, напевшее слова песенки. — Пришел, сел и заколдовал. Кажется, разобрать по частям… — ничего. Ни голоса у него, ни музыки, и стихи не стихи… А захватывает. И она напела:

Что вы плачете здесь, одинокая бедная деточка,

Кокаином распятая на мокрых бульварах Москвы.

Вашу синюю шейку чуть-чуть прикрывает горжеточка, облысевшая вся и смешная, как вы.

— Кокаином распятая. Мне кажется, товарищи, это тово… Кощунственно, — заметил кто-то с другой скамьи.

— Товарищи! Вы слышите, господа, Дзеннэ все не может привыкнуть, что теперь здесь добровольцы, и это слово неприлично…

— Ну, виноват, виноват.

— Какой вы, Дзеннэ, заматерелый клерикал.

— Он, господа, верующий.

— Да, я верую, — сказал Дзеннэ.

— А, по-моему, веровать нечего. Ничего от слова не будет. Живи и жить давай другим.

— Вот этим, — заговорило снова контральто, — мне и нравятся эти песенки, что в них так много и так мало:

Где вы теперь? Кто вам целует пальцы?

запел из одного конца вагона кто-то молодым тенорком, и ему ответило контральто:

Куда ушел ваш китайчонок Ли?

И казалось, что девушка при этом лукаво улыбалась.

Ведь это прелесть что такое! Это придумать надо.

Это, господа, — настроение. Почему я люблю в кинематографе Веру Холодную? Она дает настроение, эти песенки, стихи Анны Ахматовой дают настроение, — это все новое… Это наше, и потому — любимое.

Господа, вы знаете, Фиалковский нюхал кокаин.

— Ну и что?

— Как же? Кокаинеточка.

— Очень хорошо? — раздались голоса.

Но Фиалковский не отвечал. Он продолжал:

— Старые, ушедшие боги будили мысль, но не давали настроения. И назывались они строго. Точно паспорта предъявляли. Александр Сергеевич Пушкин, Михаил Юрьевич Лермонтов, Федор Михайлович Достоевский.

— Знаем, знаем, что у вас, Фиалковский, по словесности пять.

— Нынешние называют себя непременно с именем. Максим Горький.

— Это псевдоним, — сказали с другой скамьи.

— Все равно. Анна Ахматова, Александр Блок, Андрей Белый, Игорь Северянин.

— Ну и что же?

— Имя начинает звучать гордо. Оно заслоняет отчество и фамилию. Связь с родом теряется, это шаг вперед от семьи к индивидуальной свободе.

55
{"b":"133244","o":1}