"А почему же ты не сделал этого, когда был там, с ними? Почему не пошел?"
И чувствовал Федор Михайлович, что с тех пор, как началась революция, он, всю жизнь повиновавшийся только долгу, он, всего себя отдавший служению этому долгу, не выполняет долга, идет против совести.
"Почему не отстоял Государя? Почему не пошел в Думу и не арестовал безумцев, думавших кровью и мятежом спасти Россию? Почему не умер с теми городовыми, что отстаивали порядок и закон? Они у Господа Сил, а ты?..
Почему принял революцию и Временное правительство, а не сделал того, что должен был сделать?..
Ведь учил же ты солдат: "Делай все, что тебе прикажут, если же против Государя, не делай — в этом воинская дисциплина". Почему же, когда стали делать против Государя, ты не возмутился, а пошел за теми, кто заточил Государя? Ты пошел потому, что пошли твои начальники: Брусилов, Рузский, Корнилов. Тебя поразило, что Корнилов навесил георгиевский крест на унтер-офицера Кирпичникова, совершившего тягчайшее преступление, убившего своего ротного командира.
Не могли иметь удачу те, кто шел против Государя в прошлом. Не могли иметь удачу те, кто шел против революции, а сам славословил революцию. Потому что коммунисты, большевики и сатанисты — это все дети революции, порождение ее красного флага и сатанинской звезды…"
Вольноопределяющийся Кортман пришел звать Федора Михайловича пить чай. Федор Михайлович спустился в землянку и задумался над железной кружкой, пахнущей веником.
Кортман был счастлив одержанной победой, отбитым штурмом. Большие потери у «неприятеля» его радовали.
— Россию надо восстановлять, — говорил он, красный и потный, допивая шестую кружку чая, — с того, что подать сигнал «аппель»… "на свои места скачите!" — пропел вольноопределяющийся. — В Петрограде Государь, и каждый на свое status quo (Прежнее положение (лат.)) пожалуйте. Вольнопер Кортман, вы чем были до великой бескровной? — Гимназистом шестого класса Петроградской 2-й классической гимназии. — Пожалуйте за парту. Доучитесь сначала, а потом посмотрим, куда вас применить. — Ваше благородие, вы кем были?..
Глухо ответил Федор Михайлович:
— Командиром 1-й бригады N-ской дивизии.
— Генералом, стало быть… Позвольте… Почему же вы?.. — вольноопределяющийся вдруг поперхнулся, смутился и покраснел… — Я кипяточку принесу еще… ваше… благородие… Может быть, вы еще выпьете, — сказал он, схватил чайник и выскочил из землянки.
Когда он вернулся, он не застал в землянке Федора Михайловича.
Федор Михайлович шагал взад и вперед по шоссе. Лунная тень двигалась за ним по снегу, то пропадала, когда заслоняли луну облака, то появлялась снова, и шептал Федор Михайлович страшные слова. Лихорадочным кошмаром охватывали они его, раскаленными молотками били по самому сердцу — и слова эти были:
— Ни понять — ни простить!..
XVIII
Жуткой правдой оказалось все то, о чем шептались в окопах, о чем бредили тифозные на больничных койках в лазаретах, что казалось вероломством. Эстония 21 декабря старого стиля заключила перемирие с большевиками.
Этого надо было ожидать. Когда эстонцы разоружили, предварительно обстреляв, мирно шедшую к Корфу дивизию князя Долгорукого, когда арестовали штаб генерала Арсеньева и разоружили чинов штаба, когда послали русских офицеров и солдат в маленькие деревушки у Чудского озера и поставили в каторжные условия жизни, было ясно, что они не считались с добровольцами. Одна часть Северо-Западной армии доблестно сражалась, умирала и калечилась на подступах к Нарве, в эстонских окопах, отстаивая самостоятельность Эстии, другая часть той же армии, поставленная в антисанитарные условия, вымирала от тифа. И ничего другого она не могла делать: ей угрожали выдачей большевикам — на расстрел.
Все понятия права и правды были перепутаны. Русские солдаты стали невольными кондотьерами у эстонской республики. Русские солдаты становились белыми рабами, — иначе смертная казнь от руки большевиков. Бьющую бичами и скорпионами руку надо было целовать. Превозносили министра Поску за то, что он не согласился на требование большевиков о выдаче добровольцев.
Поэт Игорь Северянин воспевал голубо-озерную Эстию за то, что ему милостиво разрешили жить на старой даче. Могли и выслать!..
Армию разоружали и ликвидировали под контролем англичан. Офицеров и солдат устраивали на лесные и торфяные работы в Эстонии, желающие могли уехать куда угодно, но… получить визы было невозможно, а на путешествие давали пять английских фунтов.
Куда ехать?..
Туманили молодые головы мечты о восстановлении фронта, о том, что кто-то, где-то, что-то организует, что Германия прочно взяла в свои руки борьбу с большевика ми и что теперь все пойдет по-иному. Бегали в Ревель к французскому полковнику Гюрстелю, сегодня записывались в Иностранный легион, назавтра просили вычеркнуть из записи. Мечтали поехать к Деникину, который не то держится у Новороссийска, не то отошел в Крым. Собирались во Владивосток к Колчаку, к генералу Миллеру в Архангельск. Их пускали — не пускали, они ехали — не ехали. От надежд переходили к отчаянию. Умирали по госпиталям в притихшей Нарве, где свободно и нагло расхаживали большевицкие солдаты и офицеры. Прорывались в Ревель и там обивали пороги всевозможных учреждений, а вечером предавались безумному кутежу.
Полк, где служил Федор Михайлович, разошелся. Большая часть с командиром полка «заделалась» на лесные работы, небольшая часть — местные крестьяне — ушла к большевикам, несколько человек офицеров, студентов, гимназистов и молодежи ехали за границу. Кто мечтал поступить в высшее учебное заведение во Франции или Германии, кого манила жизнь, полная приключений, и он думал ехать в Абиссинию, Аргентину или еще куда-нибудь и "сесть там на землю"…
Федор Михайлович сначала думал устроиться в лесопильной артели, но тоска, охватившая его после ночи, проведенной в раздумье об отбитом штурме, и болезнь, что-то вроде тифа, пережитая им на ногах, парализовали его волю, он вовремя не записался в пильщики, проболтался до марта в Нарве, наблюдая по приказанию начальства за уборкой трупов и чисткой лазаретов, мыл сам полы, рыл могилы, таскал трупы, а когда окончилась эта работа, в самом ужасном настроении, не зная что делать, приехал в Ревель.
На Морской, переименованной эстонцами в Piik uul, под старинной аркой с виднеющимся, как в серой круглой раме, простором сине-зеленого моря и белых льдов он встретил Верочку Деканову. Он шел бесцельно, не зная куда приткнуться, голодный, отвыкший есть, в старой английской шинели без погон, в высоких сапогах. Лицо его, небритое, смуглое, так постарело, что Верочка узнала его по фигуре, сильной и стройной, да по вдумчивым, серым, добрым глазам. Она окликнула его и перешла к нему через узкую уличку с тающим снегом.
— Федор Михайлович, давно? Как вы попали в наши края?
Котиковая шапочка была кокетливо надета на правый бок. Отрастающие волосы волнами падали на плечи, румяное от свежего ветра лицо было жизнерадостно, весело сверкали темные вишенки глаз.
— Вы куда идете?
— Я. собственно, сам не знаю, куда… Я никуда не иду… Мне некуда идти.
— Ну, так идемте к нам. Мы живем тут недалеко. Наискосок от Петербургской гостиницы. Наши хозяйки — две премилые старушки-немки. Мы их «мышками» называем, такие они тихие, добрые, настоящие евангельские души. Я не сомневаюсь: они вас устроят у себя. А обедать мы ходим к фрейлейн фон Мензенкампф, тоже святая душа. И обедают у нее все такие же тихие люди, как папа с мамой.
— Как здоровье Екатерины Петровны?
— Мама, слава Богу, поправилась. Теперь ходит совсем бодро. Осталась краснота, и та, говорят, пройдет. И как мы счастливы, что вырвались от них. Постойте… Или зайдемте вместе. Мне надо купить пирожные. Будем чай пить… Вы были больны?
— Да, и у меня было что-то вроде тифа.
— Нам Шпак говорил. Какой милый наш Шпак, не правда ли?..
— Да, он везде поспеет. Всем помогает.