XXIII
Шли часы. Знойный день сменила лунная теплая ночь. На опушке леса, где серебром горела прерия, было по-зимнему тихо.
"Ура" их, как гром, нарастает…" Лейб-казаки… Чернобыльские гусары. Счастье там. Счастье на родине. Только родина — счастье".
Казалось, не прерии Америки, поросшие сухими травами, видел Игрунька, а милый простор харьковских степей расстилался перед ним. Мороз хватил по зеленым озимым хлебам, и, точно крупным сахаром, осыпал иней их яркие стебли. На черных всклокоченных парах блестит лед. Золотятся просторы жнивья. Ковер родины в прямоугольных заплатах лежит перед ним. И дымком, и землей, и морозом напитан вкусный ядреный воздух. Русью пахнет. Несется со степи благовест… Михайлов день… Давно это было… В нарядном по случаю храмового праздника доме они остались тогда одни с Маей и Лекой. Лека стерегла их, а сама смотрела большими смеющимися глазами, как Мая быстро обняла Игруньку и неумело поцеловала его. Это была клятва верности.
И прошли годы. Тысячи были поцелуев. И многие темные и светлые женские ручки сжимали его руку, а не забыл он этих трепещущих пальчиков девочки, не забыл поцелуя тех мягких пухлых губ, робко прижавшихся к его губам.
Не может забыть и благовеста… Так звонят только в России. Лишь на Руси знают, что такое благовест, лишь русские постигли значение волнующей музыки плывущих по степи и все нарастающих медных колыханий. Так не звонят нигде!
Россия! Он видел ее всю. И всю ее любил. Он не понимал русских журналистов, брызжущих на нее злобной слюной, раболепно ползающих на коленках перед Западом и про Россию говорящих тремя словами: "Дико, подло, бездарно…"
Пускай он "ура-патриот"!.. Да, он «ура-патриот». Он любит даже нищих на паперти храма, во всем их уродстве и наготе, с жалобными голосами, тощими черными руками, ибо они — колорит храма. Таких нищих тоже нет нигде. Он видел нищих по всему свету. Они были хуже, были и лучше русских нищих. Одни ходили слепые, и их вела собака с красным крестом на ошейнике, другие лежали на улице и играли на скрипке или на фисгармонии, третьи сидели у вокзалов или ходили по ресторанам, но русские нищие всегда были у храмов, у Бога, потому и звали нищих «убогими»! Вспомнил сестру Софью Ивановну… Убогая, как нищая, была Русь, но и была она у Бога, а эти…
Духовным оком видел Игрунька громадные храмы, золото лампад и паникадил, мозаику стен, камни окладов и лики святых. Веками накоплялась святость. И пусть хам идет туда и танцует пошлый фокстрот, пусть подлец из подлецов, продавшийся красному дьяволу красный поп поносит Христа и читает проповедь, сидя за ломберным столом, поставленным в храме, — не убьет его вонючий смрад этих благоуханий ладана и воздуха, напоенного молитвенными воздыханиями тысячи годов.
Пошлость не убьет красоты, как не убили страстные объятия креолок, испанок и мулаток робкого поцелуя чистой девочки.
"Надо делать!.. Надо работать, — шептал Игрунька. — О чем же мы, русские, думаем! Надо искать царя! Надо у Бога просить царя! И только тогда спасется Россия!"
Игрунька ходил при луне по опушке леса и не понимал, где он находится. Ни сна не было, ни усталости. Давно не был он в храме, давно не молился. Теперь, под сенью деревьев, у степного простора, чувствовал себя, как во храме. Убогим нищим чувствовал себя, на паперти. Протягивал темную загорелую руку и молил:
— Верни! Верни нам родину!.. Спаси Россию!
Был он, как в забытьи. Шел по лесу к форту и ничего не видел, ничего не понимал.
Полным колдовства казался лес при свете луны. Вот-вот раскроются его темные объятия, и увидит он просторы, а за ними — чернобыльских гусар или лейб-казаков Олега.
И, восторгом горя,
Пред глазами царя,
Не спеша в окровавленном строе,
Боль от ран заглушив,
Лишь ряды сократив,
Идут лейпцигской битвы герои.
Вот оно, "el recto camino de honor"!.. Как сократились их ряды. Как мало их, любящих и понимающих родину-Россию! Как мало «ура-патриотов». Кругом равнодушие, себялюбие, эгоизм. Их мало… И будет еще меньше, но они вернут Россию, потому что они — сильные духом!..
Игрунька не соображал, где он. Может быть, в Спасском?.. Нет, верно, в Прокутове. Недаром ему так часто кажется, что солдаты говорят между собой не по-испански, а по-русски… С коновязи или из сарая доносятся их голоса, и кажется, это чернобыльцы кричат.
— Но!.. балуй! Коська!..
— Изварин, вы не видели моей скребницы?
— Для ча она мне запонадобилась, твоя скребница.
— Он, братцы, у нас всегда такой, свою затеряет, а чужую спрашивает…
Не вырвать России из его сердца и не найти ему счастья среди этих милых, сердечных, но чужих, чужих людей! Свои только там. Не может оно быть, чтобы все они были большевиками. Не верили в Бога… Глумились над верой и крестом… Его чернобыльцы?! Все сто миллионов людей большевики? Никогда… Придет царь, и опять осенит себя крестным знамением русский народ и скажет:
— Спасены!
Раздался лес. Очарованным замком казалась казарменная постройка. Были белые стены под луной точно мазанки малороссийского хутора. Безобразным бугром вздымался блокгауз, как разваленная скирда. Пост генерала Дельгадо…
Полтора года тому назад это имя звучало гордо. Пьянило мозги. Теперь, после письма Маи, после дум о родной земле, зимой, в переплете сухих виноградных и розовых ветвей, он показался унылым и скучным.
Часовой в широкой шляпе и длинных штанах ходил, держа карабин под мышкой. Лунный свет сивым отблеском вспыхивал на стволе и погасал, когда солдат поворачивался кругом.
"Ему дан приказ стрелять по каждому, кто выходит ночью из леса, не предупреждая. Он будет стрелять по мне во имя этого приказа. Он убьет меня. Меня, Игруньку Кускова. Любимого лейтенанта на посту, на границе Парагвайской республики. Любимого, но ненужного… Не родного… И если сейчас не убьет, могут завтра прийти индейцы враждебного племени и убить меня в бою за Парагвай. Игрунька Кусков умрет честно, по-солдатски. Он не дрогнет перед смертью… Он солдат! За Парагвай! Россия в плену!.. Россия не свободна, России нужны солдаты…
Он тратит время, силы… Уходят годы в беспорядочной любви, а России нужна семья…
Там Мая, так же, как он, настрадавшаяся, измученная, не нашедшая своего счастья, живет цыганской жизнью и где-то в Нише шьет платья, мечтая о нем. "El recto camino de honor" — там, а не здесь! Стоит зашуметь кустами, высунуться из леса, и будет выстрел, и будет смерть… Что же… Он не боится ее. Так ему и надо. Когда его товарищи на тяжелых работах свято хранили имя полка и чтили и берегли Россию в каторжном труде, он, как мотылек, порхал от удовольствия к удовольствию. Донна Мария, Пепита, Луиза, Анита, Веруська в Батуме, Сарра в Новороссийске, сестра милосердия… Он носил красивый мундир, бряцал саблей, пил ром и танцевал нелепые танцы, а там они, страдая, берегли Россию.
Пусть убивают его… Потому что он не на "recto camino de honor". Он забыл Россию".
Кровь прилила к вискам, и щеки в прохладе ночи пылали. В пятнадцати шагах от него был солдат. Он остановился лицом к Игруньке. Смотрел в лес. Игрунька узнал его в блеске луны.
"Хуан Торрес… Славный солдат. Глупый-немного, но исполнительный и отличный стрелок. Он и убьет меня.
И будет это глупо…
Вся жизнь впереди. И многое впереди. И мы нужны… Нужны России"…
— Хуан! О-гэ-гэ-гэ!.. Хуан! — крикнул Игрунька, и эхо от его голоса покатилось по лесу.
— Э-э-э! — высоко, как кричат турки, испанцы, как кричат на юге, отозвался Хуан и брякнул ружьем наизготовку. — Какой леший зовет меня? Э-э-э-э!
— Это я. El tenente Кусков!
— Э-э-э-э! Господин лейтенант! Напугали меня. Я стрелять мог… Э-э-э! Вот беда-то была бы! Пожалуйте, проходите.
Эхо перекликалось по лесу от их голосов. Сухая трава шуршала под ногами. Заскрипела лестница, погнулись доски веранды. Неубранная, на столе лежит шкура ягуара. Блестит краем в лунном лучи. Прекрасная, пушистая, мягкая. Игрунька знает, кому он подарит ее.