— Ну вот, Степан Леонардович, и еще один. Довольно?
— Обед готовить умеешь?.. Вахта стоять можешь? — кинулся на Игруньку толстый человек.
— Вы, Парчелли, не очень его пугайте. Справится со всем.
— Есть, господин капитан, — сказал Игрунька и вытянулся.
Окружавшие капитана босяки засмеялись. — Степу я возьму с собой, — сказал Атлантиди. — Хорошо. Только пусть поможет отвалить. Парчелли быстро заговорил с Атлантиди по-гречески.
IV
С полудня засвежело. Толстое дерево мачты скрипело, большой грот надулся, и капитан приказал крепче подтянуть ванты. По синим волнам стали вспыхивать беляки и с шипением подбегать к бортам. Шхуна называлась «Фортуна». Она была тяжело гружена какими-то ящиками и бочками, плотно укрытыми брезентом. На этом брезенте, без матрацев и подушек, предоставлялось спать команде. Маленькую каюту о двух койках занимали капитан и его помощник.
С часу Игруньку поставили на вахту, у рулевого штурвала. Команда, только что пообедавшая похлебкой из лобии с кусками бараньего сала, ушла под люк спать, капитан проверил Игруньку и спустился в каюту к храпевшему помощнику. Игрунька остался один на палубе.
"Итак, дворянин Кусков… Нет более сословий, все люди равны… Сын генерала… Нет ни чинов, ни орденов, все похерено… Отлично. Кадет роты Его Величества 1-го Кадетского корпуса… Но Его Величества нет, и существует или нет и сам 1-й Кадетский корпус, — это под вопросом. Юнкер Николаевского кавалерийского Училища… "Печаль… тоска… надежды ушли… Молчи, грусть, молчи!" Все это было. Штабс-ротмистр Чернобыльского гусарского полка! Спасское… Лека, Мая… Ничего не осталось. Тетя Липочка может сколько угодно рассказывать, что дедушка был профессором, а бабушка, Варвара Сергеевна, святая женщина, жила при Дворе, прекрасно знала языки, и у тети Липочки была гувернантка mademoiselle Suzanne, из-за которой отравился его другой дядя Andre, а прадед был корпусным командиром и очень важной особой. Все это tempi passati (Давние времена (ит.)), — а нынче ночь с Саррой… Сегодня Сарра, месяц тому назад — сестричка из полевого госпиталя, еще раньше — дачница в Гаграх… Это — завоевания революции. То, что было — было, и чем меньше оно оставит следа, тем лучше. Сарру он хотя по имени знает, а сестричку — сестра да сестра… Это по-современному. Хорошо это или худо? Если слушать маму… Маме я бы не сказал этого. Да, была бы мама, ничего этого и не было бы. Тетя Липочка тоже осудила бы. Хотя она добрая, эта тетя Липочка. Бедная, и добрая, и «ужасно» смешная. У нее все «ужасно». А тетя Аглая? Социалистка. Она бы не осудила. Она обо всем открыто говорит и все курит. Тетя Липочка возмущалась, что тетя Аглая курит: "Ужасно неприлично, когда женщина курит". А теперь все курят. Сарра вчера быстро чиркнула спичку и закурила папиросу. Красное пламя папироски красиво освещало кончик ее носа. И сестричка в овраге тоже курила, плакала, целовала руки Игруньки, говорила что-то о свадьбе и курила, без конца курила… Воображаю, что говорили бы о нас наши дедушки и бабушки, или прадед — корпусной командир?..
Пошли мы вперед или назад? Культура — то, что теперь, или тогда была культура? Чинно, мирно… Мальчик с образом, шафера, благословение родителей и дьякон. Мама рассказывала про свою свадьбу в Джаркенте и плакала от счастья, вспоминая.
Завоевания революции… Я живу ими. Что за люди подле меня? Что за судно? Что за капитан? Жаловаться нельзя, обхождение хорошее… Вздули парус, подтянули шкоты… Познакомились".
— Вы кто?.. Офицер?.. Доброволец? — краснея, спросил его юноша лет 17, с ясными карими глазами. — Ну! Я так и думал. Я кадет. Когда грузили корпус, я остался. Воевать хотел. В полк поступить, а вот она какая война вышла. Один чистый драп. Спасибо, к Атлантиди нанялся. Если груз чисто доставим, в Батуме хорошо заработаем. Тогда и оденемся. А зовут меня Миша. Я вторую неделю у Атлантиди. Сначала на кухне посуду мыл, а потом по ночам грузили баркас и караулили его. Белокурый, молодой, третьего дня поступил. Казак, Костя Дербенцев, он от полка отстал, а в другую команду не взяли… Помощник капитана — матрос настоящий. Был у большевиков. От них для агитации сюда был прислан, увлекся добровольцами, служил на «Рионе», а теперь ушел. Не понравилось отступление. А старик повар — просто босяк… Хохол, Игнат Подорожный.
Вот и все, не считая капитана. Весь мир. «Фортуна» — Костя, Миша, Колька и Игнат. Вместе обедали. Из одной большой глиняной чашки. Игнат деревянной ложкой подталкивал куски сала к Игруньке- и говорил хмуро:
— Ешьте на здоровьице. Ваша порция! Каждому по два куска кладено.
После обеда Миша подошел к Игруньке и шепнул ему:
— Спать рядом будем, Игрунечка, я устроил, а то я Игната боюсь, он ко мне и к Косте, как к девчонкам, лезет…
"Что же лучше? Эта звериная, братская, дикая жизнь с Костей, Мишей, Колькой и Игнатом, Сарра, сестра, вчерашние переживания, парус на синем поле волн, тихое шипение беляков, посвистывание ветра в вантах и шевелящаяся, точно живая, картушка в медном фонаре компаса, или вся та сложная жизнь, что осталась позади?
Косматый ужас царапал вчера сердце странными сопоставлениями. Брошенные, околевающие от голода лошади на пыльных холодных улицах, мертвый ребенок, мертвец под вагоном с плюшевой мебелью, и утром страшное горготание толпы людей на пароходе… Ведь это же все ужас!.. Куда они поплыли? Они бросили родину, дом, семью!
Большевики говорят, что родина, дом и семья — предрассудки, а отец служит у большевиков. Родина — весь мир. Семья — человечество. И Костя Дербенцев, Миша Лихарев, Колька Пузырь и Игнат Подорожный мне так же должны быть дороги, как брат Светик, и Олег, и Лиза.
Лиза брошена в институте. Говорили, что там уже не институт, а общежитие девиц имени Владимира Ленина. А я живу… Солнце славно светит. Тепло на нем. Синие волны весело играют, и пена шипит под килем. Сытое тело нежится, и взор смотрит вдаль… Я живу. Все основы морали отброшены. Осталось одно «я». "Мне" — это главное. А там — Родина, Россия.
Труп под вагоном, умирающие лошади, погибшая слава, Сарра, плачущая сестра в овраге, что-то робко бормочущая о свадьбе — это мелочи… Это для меня. А я… я… это главное, и я завоюю себе жизнь!"
В первом классе корпуса батюшка, толстый, опрятный, хорошо пахнущий, с волнистой расчесанной бородой, с узорным золотым крестом на груди, учил их десяти заповедям Господним. И сейчас их помнит Игрунька. Говорил тогда батюшка: "Чтобы быть людьми, надо эти заповеди исполнять. Без них жить нельзя". И вызывал, добрыми маслянистыми глазами глядя на Игруньку сквозь очки в золотой оправе:
— Ну, Кусков, читай-ка, брат, заповеди.
И звонко барабанил Игрунька:
— Аз есмь Господь Бог твой, да не будут тебе бози инии разве Мене…
Не сотвори себе кумира, ни всякого его подобия…
А ведь творили, творили кумиры. Вся Россия творила кумиры из революции. Помнит Игрунька красные гробы и похороны на Марсовом поле, помнит Керенского. Все были кумиры…
И теперь кумир — «Я», "мне", "мое счастье", "моя забава".
И ради этого кумира — и «укради», и «убий», и "послушествуй на друга своего свидетельство ложно", и "прелюбы сотвори", — все, все ему — этому «я», кто бы оно ни было…
И говорил тогда, давно, батюшка, ходя между партами:
— Возлюбиши ближнего своего, яко сам себе… А ну, Козловский, вижу, похвалиться хочешь, скажи, какая наибольшая заповедь Господа?
— Возлюбиши ближнего своего, яко сам себе, — говорил высоким девичьим голосом маленький Козловский и стоял навытяжку.
— Верно, Козловский, верно. Сия есть главная заповедь, в ней, сказал Христос, закон и пророки…
Революция отметнула это. Она сначала мягко, как бы шутя, отстранила священников от народа. "Батюшкам здесь не место", — говорило Временное правительство, и в красных гробах хоронили покойников.
И с «батюшками» точно Господь ушел со своими заповедями, и остались только «умные» заветы и лозунги, а смысл их был один: "Все можно. Твой час настал. Кто может — бери, наслаждайся".