Скрылась во мраке.
Федор Михайлович вздохнул и осторожно постучал костяшками пальцев в дверь. Дверь тихо открылась.
Наташа в сером платке мутно вырисовывалась в освещенной одинокой свечой маленькой передней.
XXI
— С кем ты говорил на лестнице? — обнимая Федора Михайловича, спросила Наташа.
— С Липочкой.
— Что она? Я не видала, как она выходила. За чем она?
— В очередь, за пайковым хлебом. — Все заботится о нас. Наша милая евангельская Марфа, — сказала Наташа. — Ну, садись, дорогой. Как ты еще исхудал!
Наташа приставила к сундуку небольшой ясеневый столик, и на нем, накрытая полотенцем, чтобы не остыла, стояла в кастрюльке каша. Чайник, стакан, кусок хлеба, соль — все, что могла собрать Наташа в их нищенском хозяйстве, она расставила в ожидании мужа. Свеча горела, потрескивая, и неровным светом освещала вешалку, три двери: в кабинет, где спали жильцы-рабочие, в столовую, где была спальная Венедикта Венедитовича и Андрея, и в коридор. Воздух в прихожей был холодный и тяжелый.
— Ты не снимай пальто, — кутаясь в платок, сказала Наташа. — Тут холодно. И воздух нехороший. Ах, эти жильцы! Они издеваются над нами и нарочно пакостят в уголочке, заставляя нас, женщин, прибирать за ними. До чего, Федя, может быть свиньей человек! Они ругаются по целым дням скверными словами… Впрочем, теперь это не скверные слова… Так выражаются все. Это новая мода. Кушай, родной… Знаю: не вовремя, а все подкрепишься…
Федор Михайлович жадно вглядывался в дорогие черты. Наташа еще похудела. Но она казалась ему прекраснее, чем в Джаркенте, где начался их роман. Она прошла с ним всю жизнь, она родила и воспитала его детей.
— Что смотришь? — улыбаясь, сказала она. — Подурнела? Волосы лезут страшно. Должно быть, от недостатка пищи… Не надумал, Федя, что дальше делать? Холода наступают… Как будешь скрываться теперь?.. Ну, что смотришь?
Наташа улыбнулась. В ее улыбке была все та же прелесть прошлых лет.
"Отдать ее на поругание чекистам? — думал Федор Михайлович, — отдать ее на муки и смерть?"
— Наташа, — сказал он, — отодвигая допитый стакан чая. — Дай мне побриться. Мучит меня моя борода. Все кажется, что я грязный.
— Сейчас, родной…
— Вот и ты — Марфа, и хлопочешь, и возишься подле меня, как та Марфа подле Христа, и некогда нам поговорить, — сказал Федор Михайлович, когда Наташа принесла ему зеркало, его бритвы, полотенце и мыло.
— Что же, Федя. Часто, я слышу, говорят о Марфе евангельской и будто ставят ее ниже Марии. Не было бы Марфы, — не пришлось бы и Марии пить из вечного источника живой воды. Ей бы пришлось хлопотать и угощать дорогого Гостя. И Марфу понять нужно… Оценить ее нужно. Не проживешь без Марфы.
— Да, — сказал, бреясь, Федор Михайлович, — значит, ты ее не осуждаешь?
— Кого?.. Марфу?
— Нет… Липочку.
— О, Господи, Федя! Как я могу ее осудить! Она такая несчастная. Вспомни всю ее жизнь. Всю жизнь билась, стараясь стать на ноги, завоевать себе ничтожное счастье, покойный угол, и вот, когда немного оправилась, — эта революция, и все полетело прахом. Все нищенское достояние приходится распродавать, чтобы как-нибудь питаться.
— А Машу ты не осуждаешь? — оканчивая одну щеку и принимаясь за другую, спросил Федор Михайлович.
Наташа задумалась.
— Я не понимаю ее, — наконец сказала она. — Мне кажется, все это так нечистоплотно… Впрочем, Федя, мы их никогда не поймем, и наш масштаб к ним неприложим… Без брака… без церкви… Они церкви предпочитают кинематограф или танцульку… Они не понимают сладости веры и общения с Христом…
В прихожей слышался сухой звук бритвы Федора Михайловича, да потрескивала нагоравшая свеча.
— Мне жаль их всех, — тихо сказала Наташа. — Мне бесконечно жаль теперешнюю молодежь. Они не знают ни красоты, ни сладости молитвы, ни любви. Мертвым сном спят их души… Если не умерли совсем. Что видали они в жизни? Возьми Андрея и Елену… Когда душа их настолько выросла, что могла бы начать понимать красоту и любовь к прекрасному, что видали они? Революционные шествия, митинговые выкрики и злобный рев "Интернационала"?.. Они, Федя, несчастные.
Федор Михайлович окончил бриться и смотрел в зеркало на худощавое лицо с запавшими щеками.
— Здорово подтянуло меня, — сказал он. — Укатали сивку крутые горки! Ты разлюбишь меня такого страшного.
— Я еще больше люблю тебя теперь.
— Наташа, ты не думаешь, что, если работать над ними, их можно исправить?
Наташа обняла его за шею и положила его голову к себе на грудь. Быстро билось ее сердце, и Федор Михайлович слышал, как в ухо ему оно отбивало частые удары. Повернув лицо к нему, порывистым движением, отчего спал с головы платок, и стали видны ее русые волосы, Наташа глубоко посмотрела ему в глаза.
— Работать над ними не позволят, — глухо сказала она.
Федор Михайлович обнял за плечи Наташу, прижал ее к себе и прикоснулся губами к ее устам.
— Как хорошо ты пахнешь, — тихо сказала она. — Полем и лесом. Ты волк, а я Красная Шапочка… Ты меня съешь. Когда ты со мной, мне так хорошо. Я тогда все забываю, и мне кажется, что я опять девушка в Джаркенте, хожу по саду, прибираю деревья и цветы, а по праздникам пою на клиросе. Ты знаешь, мы образовали приход, у нас будет хор, и я буду петь. Поживем еще, Федя, и переживем как-нибудь это лихолетье. И придут белые, и освободят нас. Светик, Игрунька, Олег придут, Лиза вернется в наш дом. Они — другие, чем мои племянники. Как-нибудь образуется это все!.. Поживем еще, милый Федя…
Они сидели, прижавшись, друг к другу. Воспоминания, мечты о будущем скользили, как в лунную ночь скользят перламутровые облачки подле светлого лика месяца. Им не нужно было много говорить. Они с полуслова, с намека понимали друг друга.
— Помнишь трубочиста? — сказал он ("Опавшие листья", роман. Часть четвертая, глава X.).
— Трубочист, трубочист, милый, добрый трубочист, — вполголоса напела она.
— Трубочист — это счастье.
— Да… Милый… И разве не были мы счастливы?
— Давно я не видал трубочиста.
— Мы поживем еще… Мы будем счастливы! Из-за двери раздались кашель, потягивания и звуки неопрятных, не признающих приличий людей.
Глаза Наташи расширились, в них блеснули злоба, ненависть, отвращение и страдание.
— Проснулись… — прошептала она. — Уходи. Милый, ненаглядный, касатка мой, уходи!
Она помогла Федору Михайловичу одеться и вышла с ним на лестницу. Серое утро волнами ровного света входило в высокие пыльные окна. Лестница была во всей своей неприглядности. У закопченных оборванных дверей стояли черные ведра с помоями. Пыль и мусор давно никем не убирались. С самой революции метла не касалась ее ступеней.
Наташа перекрестила Федора Михайловича и поцеловала его с нежной страстью.
— Мы поживем, — сказала она. Полными каплями слез сверкали ее глаза.
Федор Михайлович спускался по лестнице. Голова ушла в плечи. Сутулился. Наташа следила за ним. Он был на нижней площадке. Обернулся.
— Мы поживем еще! — крикнула она ему вниз.
Федор Михайлович быстро отвернулся, низко опустил голову, не своим, а каким-то семенящим шагом прошел нижнюю, мощенную плитами площадку и вышел за дверь.