Эльза Беттхер с обожанием смотрела восторженными глазами на побледневшее от волнения лицо Коренева.
Заговорила с конца стола Виктория Павловна:
— Все это вздор, милый мой Петр Константинович, — сказала она. Она называла гостей по-русски, по имени и отчеству. — Народ, Россия, Москва-матушка, а на поверку вышло: дикари. И мне нисколько не жаль, что они погибли. Дикие, злобные, жадные, завистливые, друг друга ненавидящие. Я почти помню это страшное время. За границей было рассеяно до двух миллионов русских, как тогда называли, беженцев… Их из милости содержали славянские страны, англичане, французы, американцы, немцы. Но ведь нельзя же вечно питаться милостыней? Вы думаете, они сплотились, образовали компактное, хотя и рассеянное, ядро, устроили себе взаимопомощь? Ничего подобного! Евреи русские сплотились, украинцы сплотились, а русские?.. У них была одна православная церковь. Ну, кажется, — держись ее. Так нет же. Раскололись… Помню, мама рассказывала, как отлучали друг друга от церкви иерархи, как постепенно одна церковь вымирала от бедности, а другая модернизировалась, сливалась с западными церквами и вместе с ними погибла, ушла — в атеизм. Сколько тогда было разных союзов, обществ, сколько было крика, шума, газет… Но старики — повымерли… А мы? Мы — русские только по имени. Русские потому, что так нам удобнее. Мы и русский язык стали забывать, как забыли православную веру. Нам Россия ничего не оставила. Что там, где она? — говорят — чума да вши.
— А русское искусство?.. Наука русская?.. Стиль?.. — воскликнул Коренев.
— Крестиками вышитые полотенца, — язвительно сказал Дятлов. — Коробочки с красными бабами в сарафанах.
— Позвольте господа, — сказал Коренев. Ему даже страшно стало за этих людей. — Сейчас мы видели на экране русскую оперу! Она написана сто лет тому назад Чайковским. Не умерла же она? Ее воспроизводит Германия, страна немало музыкальная. Нет равного по силе русскому искусству!
— Будет, оставьте, — раздались голоса.
— Ведь это все было…
— Было и быльем поросло!
— И что вместо этого? Чума!
— Гиблое место…
— Нет, — сказал твердо Коренев. — Там — Россия! Она не умерла! Я докажу это!
— Как вы докажете?
— Я поеду туда…
— И без вас многие ехали, да все погибли.
— Господа, да ведь здесь разве сладко живется? Постоянный демократический полицейский надзор, полное отсутствие свободы. Не смеешь работать столько, сколько хочешь, не смеешь есть, что хочешь. В вашу жизнь вмешиваются ежедневно. Эти постоянные обыски, осмотры, изъятия излишков. Свалки между членами партий, убийства из-за угла. Мы с лишком сорок лет не знаем войны, но каждый день мы убиваем людей, мы ненавидим друг друга… — задыхаясь и торопясь, боясь, что его прервут, говорил Коренев. — А если там восстановилась Русь, и там… любовь!..
— Что!? — смеясь и прихихикивая, воскликнул Дятлов. — Любовь? Христианство?.. Евангелие?.. Какая чушь. Глупая романтика. Романтика пятнадцатилетнего мальчика о светозарной многосиянной райской любви… Ничего этого нет. Я с двенадцати лет знаю, что все это одна физиология. Сказали тоже! Любовь!
— Я не про такую любовь говорил, — сказал, краснея, Коренев. — Я говорил о любви к ближнему.
— Вздор, — сказал Дятлов. — Здоровый эгоизм есть любовь к ближнему. Я делаю вам приятное потому, что ожидаю от вас другого приятного.
— Это холодный ужас, — прошептал Коренев.
— Это — жизнь, — сказал Дятлов.
— Садитесь, Петр Константинович, — сказала Виктория Павловна. — Пейте ваш чай, и будет вам шуметь. Я обожаю Евангелие, хотя и не очень его понимаю. Или перевод плохой, или что-то не так. Но, пожалуй, из всех философий самая тонкая и воздушная — философия Христа.
— Ах! — сказала Екатерина Павловна. — А эти церкви-музеи! Нет, это что-то восхитительное. И подумаешь, люди двадцать веков верили, молились, жили этим…
— Живут и теперь, — убежденно сказал Коренев.
— Где же? — спросил Дятлов. — Как исторический обряд кое-что оставлено.
— В России, — убежденно сказал Коренев.
— А все-таки вертится, — сказал старичок.
— И действительно, вертится, — сказал Коренев. Пусто было у него на душе. Слова всех этих людей гулко ударялись в него, как голос в пустую бочку, и больно звенели в ушах… «Нет, — думал он, — на восток… на восток…»
IX
Эльза сидела в мастерской у Коренева. На мольберте стояло почти законченное полотно. По старой гравюре Коренев воспроизвел картину «Крючник». С полотна на Эльзу смотрело широкое, румяное, обросшее красивой бородой и густыми русыми кудрями лицо. Мощная мускулатура чувствовалась под розовой рубахой и жилеткой с мешком. Глаза ласково улыбались, точно стыдился этот мужик своей красоты и силы.
— Таких людей уже нет, — раздумчиво сказала Эльза, следя за быстрыми мазками кисти Коренева. — Из вас выйдет очень талантливый художник, Петер. Зачем вы хотите уезжать?
— Фрейлейн Эльза, вы не рассердитесь и не обидитесь на меня? — сказал Коренев и взял чистый холст, натянутый на подрамник.
Он стал быстро, широкими, грубыми мазками набрасывать рисунок. Ничего не говорил. Слышно было, как трещал и ломался уголь в его нервных руках, как шуршала по холсту тряпка, стирая линии, мазала кисть. На холсте стало вырисовываться бледное лицо, лучистые синие глаза с какой-то неземной святостью засияли на полотне из темных и длинных, кверху загнутых ресниц, темные брови легли дугами над ними, обрисовался тонкий нос и чуть открытые пухлые губы. Резко, большими мазками стали проявляться две густые косы из-за плеч, спускавшиеся на грудь. Тонкие руки с маленькими кистями были опущены вдоль тела. Белый хитон, подхваченный на шее низким вырезом в складку и покрытый восточным золотым рисунком, покрывал стройное тело.
Лицо Коренева было напряжено, на лбу выступили капли пота. Он работал, не замечая времени, молча и, казалось, ничего не видел и не помнил. Он подходил к холсту, отходил, не отрывая глаза от холста, поправил точку в глазах, стер, снова поставил другую, лицо принимало странное выражение. Земная, прекрасная девушка начинала казаться феей, сказкой, мечтой, призраком. Лиловатый прозрачный тон окутывал ее. Он сливался с тенями хитона, в нем тонули ее руки, лицо принимало прозрачный оттенок, и казалось, что вот-вот оно растает и испарится.
Проголодавшаяся Эльза достала сверток с ломтями хлеба, жидко намазанными маргарином, и протянула их Кореневу.
— Хотите есть? — сказала она.
Он ничего не ответил. Было похоже, что он не слыхал ее предложения. Она устроилась удобнее на кушетке и стала есть, откусывая снежно-белыми зубами маленькие кусочки хлеба. Она сама была художница. Но так писать она не могла. Коренев смотрел куда-то вдаль и точно там видел ту, которую рисовал.
Уже смеркалось, когда Коренев оторвался от холста и, тяжело вздохнув, с шумом отодвинул мольберт. Задремавшая на кушетке Эльза вздрогнула и проснулась.
Из сумерек на нее глядела с холста дивно прекрасная девушка. Ревнивое подозрение закралось в душу Эльзы.
— Вот она, — сказал Коренев. — Вот та, которая сможет меня заставить позабыть вас.
— Она русская? — глухим голосом спросила Эльза.
— Русская, — гордо сказал Коренев.
— Кто она?.. Балетная артистка? — прошептала Эльза.
— Нет.
— Где вы познакомились с ней?
— Нигде… Она — призрак… Помните, в Вердере, когда я заболел, она явилась ко мне.
— Призрак?!. Как страшно, — содрогаясь, сказала Эльза, но лицо ее стало веселее. — О, Петер, только не шутите со мной.
— Какие шутки! — сказал Коренев. — Это та, которая указала мне идти в Россию. И если я найду ее… Простите меня, Эльза.
— Да, конечно… — холодно сказала Эльза. — Она так прекрасна. Вы поедете ее искать?.. Когда вы поедете?..
— Не знаю.
— О, милый, милый Петер. Возьмите и меня с собой. Кто едет с вами?
— Доктор Клейст.
— Только?
— Нет… Еще Бакланов, Дятлов…
— Дятлов?! — с удивлением воскликнула Эльза. — Мисс Креггс.