Бакланов. — Все сейчас черно в природе, линии резки, и звездный узор причудливо великолепен. Оглобли от телеги черными столбами тянутся выше крыши, а на шесте от скирды над самым хлебом сухая ветка, точно ведьма, вцепилась в шест. Кажется, что чувствуешь, как несется земля в беспредельную черную тьму навстречу лукаво мигающим звездам».
Бакланов встал с постели и подошел к окну. Он стоял босыми ногами на гладком оструганном полу и обеими руками ухватился за подоконник.
«Как можно было не верить в Бога? — подумал он. — Как можно жить одним знанием?»
В эту ночь он понял, что нельзя без Бога. Глупо без Бога, а с Богом легко и радостно. С благодарностью посмотрел на образа, и темные лики их показались ему значительными.
На дворе светлело. Свет был без теней, и от этого предметы казались плоскими и слегка кружилась голова. Выдвинулись сараи на ставшем зеленым небе, телега стала казаться одушевленной, и жаль стало ее, переночевавшую прямо на пыльном дворе. Стала видна черная лужа, и какой-то отблеск показался на золоте хлеба, сложенного в скирды. И ведьма уже стала не ведьмой, но засохшей веткой рябины, привязанной к шесту. Природа начала просыпаться.
Первым проснулся петух. Он прокричал под сараем «ку-ка-ре…» — и не докончил. Хрипло, сердито заворчал что-то и хлопнул два раза крыльями. Может быть, посмотрел на небо и почувствовал, что рано. Прошло немного времени, и вдруг так, что больно стало глазам смотреть на него, загорелся мокрый от росы блестящий шест скирды, и небо за ним стало бледно-синего цвета, и погасла скромная одинокая последняя звездочка. Луч солнца озарил вершины скирд и крытые железом крыши амбаров. Петух решительно и восторженно прокричал, и пение его показалось Бакланову отчетливо выговариваемыми по-русски словами:
— Как хоро-шо-о! — прокричал петух.
И ему ответил другой с соседнего двора таким же звонким:
— Как хо-ро-шо-о!
И Бакланов почувствовал, что и действительно хорошо. Он уже не мог оторваться от просыпающейся природы и смотрел жадными глазами на двор. Сел на лавку за окном и наблюдал, скрываясь за занавеской, как просыпался двор.
Барбос медленно вылез из круглого отверстия конуры, потянулся, сладко зевнул и снова улегся, но уже на дворе, в пятне золотого света, в мутной радуге косых лучей. Вся повадка его говорила: «Рано еще. Посплю немного, утренний сон сладок».
Белая, с серыми и черными пятнами, большая пушистая кошка, ночевавшая где-то за амбарами, с блудливым виноватым видом, беспокойно озираясь, пробежала медленной рысью, вся растянувшись вдоль стены, и скрылась за домом.
В конюшне подымались лошади, и слышно было, как стучали они по деревянному полу ногами и тяжело вздыхали. Медленно и коротко промычала корова, и заблеяли, вставая, овцы.
А с другого конца избы, из сада, дружным хором чирикали наперебой птицы.
Косые лучи солнца прорезали двор. От дома до самых сараев, закрывая телегу, протянулась синяя влажная тень, крыши сараев, вершины скирд блестели золотом, все еще влажные от росы. Легкий пар подымался от крыши. С дома медленной капелью падала на песок двора вода.
— Как хо-ро-шо-о! — снова пропел петух. На двор вышла Грунюшка.
XXX
Она была в длинной белой, ниже колен, рубахе из простого полотна. Каштановые волосы были распущены, перевязаны прядью под затылком и падали волнистым пухом на спину. Босые, загорелые, маленькие ноги мягко ступали по песку. Лицо было раскрасневшееся от сна, с мило набегающими на лоб завитками волос, с еще сонными глазами, черными от большого непроснувшегося зрачка и густых, кверху загнутых, ресниц. Гибкой, легкой походкой, как горная серна, без малейшего усилия ступая по земле, как бы не касаясь ее, держа в руке большую плетенку с зерном, она подошла к курятнику и открыла сквозные двери.
— Цып, цып, цып, — говорила она ласково и бросала полными горстями зерна на землю.
И сейчас же все население курятника всех цветов и возрастов высыпало на двор и пестрым ковром, как стекла калейдоскопа, окружило стройную белую девушку. Грунюшка наклонялась, рассыпая зерна, гладила своих любимцев, ловила и целовала маленьких желтых цыплят, отбивала от них жадных уток. Весь левый угол двора наполнился птицей. Черная крупная наседка, окруженная одиннадцатью крошечными цыплятами, сильными, крепкими ногами, точно расшаркиваясь, разгребала песок, откидывала зерна, и цыплята кидались толпой, ловя желтыми клювами отброшенное зерно. Пестрая утка хотела подойти ближе к этому семейству. Наседка злобно кинулась на нее и хватила в бок, и утка, переваливаясь, отбежала в сторону, недовольно крякая. Стадо гусей, серых и белых с оранжевыми клювами, важно переваливаясь и гогоча, прошло к воротам.
— Пить? Гусики милые! Петр Петрович, пить? — обратилась Грунюшка к гусям, и они громко ответили ей дружным гоготаньем и захлопали, охорашиваясь, крыльями.
Грунюшка пошла за дом, и скрипнули тесовые ворота.
Барбос давно уже стоял, виляя хвостом, точно ожидал ласки, и едва отошла Грунюшка от ворот, пропустив гусей, как он кинулся к ней клубком и прыгал, теребя ее рубашку.
— Сейчас, Барбос Иваныч, сейчас. Сегодня косточки будут, — сказала, лаская его, Грунюшка.
Кошка появилась откуда-то и шла, пожимаясь, горбя спину и подняв султаном хвост, и мяукала, точно говорила слова привета.
— А, Марья Максимовна, и вы появились? Где пропадали ночку? Опять мышек в полях ловили?
Каждому животному она находила слово ласки.
На конюшне услышали ее голос и нетерпеливо стучали копытами лошади, точно хотели сказать: «Душно нам, пить!» Свиньи хрюкали и визжали, и корова кричала «м-му-м-мы, м-мы», ожидая удоя.
Петух ходил между черных кур, встряхивался золотой грудью, поднимал голову с алым гребнем и кричал что есть мочи:
— Как хорошо!.. Как хорошо-о!..
Грунюшка носилась среди всего этого птичьего царства, открыла двери конюшни, носила туда воду, подала на вилах охапку свежего сена, открыла коровник, и теплый запах навоза и молока вместе с паром пошел по двору. Грунюшка исчезла в коровнике, и оттуда раздались плавные звуки журчащего потоками молока. На улице послышались рулады пастушьего рога. Коровы мычали, блеяли овцы. Грунюшка выпускала своих из коровника, и они шли, тихо мыча, к воротам, за ними толпой бежали овцы.
Первые потребности животного царства были удовлетворены, все, что осталось, жевало, чавкало, рыло клювами, все насыщалось, щуря глаза и наслаждаясь теплом.
Грунюшка подняла рубашку выше колен, подвязала ее шнурком, обнажив белые с половины икры ноги, подтащила тачку и стала лопатой выгребать навоз из коровника. И в этой грязной работе, раскрасневшаяся, с выбившимися на лоб и щеки черными космами волос, с мечущейся по спине, как темная грива, распущенной косой, она казалась еще прекраснее.
«Настоящая Геба, — думал Бакланов, — богиня земли и плодородия». Сладкая истома сжимала сердце, и если вчера он еще мог сомневаться, любит ли он ее или нет, то теперь, глядя на ее сильный стан, на упругие движения ног, он чувствовал, что любит до боли.
В избе стучали посудой, гремело железо, кололи дрова.
Отец Грунюшки, Федор Семенович, в рубашке навыпуск и суконных портах, обмотанных онучами, и по-будничному в лаптях, вышел на двор. Он был умыт, причесан. В руках он держал бумагу.
— Груня, Грунюшка, — позвал он ее, — почитай, что в приказе писано. Есть что до меня аль нет, я без очок-то не вижу.
Груня подошла к отцу и взяла бумагу.
— «Приказ N 218, - прочитала она, — селению Котлы. Напоминается, батюшка, что завтра Усекновение главы Иоанна Предтечи и сегодня в шесть часов вечера будет отслужена всенощная… А дальше… Все не до нас… Со второго десятка выслать двух рабочих с подводами для возки хлеба на станцию железной дороги. Крестьянину Ивану Шатову объявляется от имени родины и государя выговор за появление в нетрезвом виде на деревенской улице». Все не исправится Ванюха-то, батюшка. Озорной.