— Дрянь человек, — сказал Шагин. — Дождется он, что его на работы отправят…
— Вам, батюшка, благодарность, — краснея, сказала Грунюшка, и глаза ее засияли счастьем, — за христиански-радушный прием путешественников.
— Ну, это ни к чему, — улыбаясь сказал Шагин, — сами понимаем свой долг перед Господом, царем и родиной. Что, встали господа-то?
— Не видать, — сказала Грунюшка.
— Ну, ступай, Груня, умывайся да одевайся. Скоро чай пить будем, гостей поить. Мать самовар уже наставила, хлеба вынимает, а я запрягать буду, за сеном поеду с Сеней.
Грунюшка поставила вилы в сарай и ушла, и Бакланову показалось, что солнце померкло на небе и скучным стал наступивший день.
— Как хорошо-о! — пропел петух.
— И ничего хорошего, — сказал Бакланов и пошел в сени умываться.
XXXI
Грунюшка с волосами, заплетенными в одну блестящую черную косу, перевитую лентами, в вышитой пестрыми нитками рубахе и синей со многими сборками юбке, в черных чулочках и небольших сапожках, сидела в саду на скамейке, под желтеющей липой, перед длинным дощатым столом, усыпанным красными пахучими яблоками, и острым ножом быстро и скоро чистила их и резала тонкими ломтями для сушки. Кругом стоял крепкий медвяный запах, и казалось, сама Грунюшка была пропитана им.
Бакланов сидел против нее, смотрел на ее тонкие пальцы, с одним маленьким колечком с бирюзой, покрытые сладким соком яблок, на ее руку, обнаженную выше локтя, загорелую, с нежными белыми волосиками на ней. На пятнах солнечного света кожа руки казалась золотистой, и видно было, как мягко шевелились мускулы под ней, когда она быстро перебирала пальцами, обрезая кожу.
Темные глаза смеялись, счастье девятнадцатой весны брызгало от нее вместе с могучим здоровьем земли и свободы. На белый, чистый лоб сбегали волосы, и она откидывала их быстрым движением головы назад. Розовый подбородок дрожал, на шее встряхивались белые, желтые и красные бусы, и грудь колыхалась под вышитой рубашкой.
— Что вы смотрите на меня так, Григорий Николаевич? — сказала Грунюшка, и алым полымем вспыхнули упругие, пухом покрытые щеки.
— Вы читаете что-нибудь, Аграфена Федоровна? — спросил Бакланов.
Она не сразу поняла вопрос.
— Когда, — спросила она, — теперь? Теперь — некогда, да и всегда некогда.
— Но вы учились? Ваш отец говорил, что вы были в высшей женской школе.
— Вот и научилась работать и любить труд. А это главное. Да когда же читать? Особенно в летнюю пору? Встаю с петухами. Надо напоить, задать корма скотине, накормить птицу. Всякая-то тварь меня дожидается. А ведь это с чисткой помещений часа четыре займет. Вот вам и все восемь часов. Тут уже надо на настоящую работу становиться.
— Какая же это настоящая работа?
— В каждое время года своя. Вот видите, хлеб убрали, теперь надо фрукты убрать, разобрать, что оставить, что продать, что впрок заготовить, надо капусту квасить, грибы солить и сушить — по дому работы без конца, затемно только и управишься. А там надо птицу загонять, опять все с поля вернулись, опять коров доить, отделять сметану, масло бить. Иной раз до полуночи провозишься. Вот зимой, на посиделках, когда работа комнатная, ручная, когда ткем, прядем, нитку сучим, вышиваем — вот тогда соберемся, и кто-нибудь нам читает, а мы слушаем. А то песни поем… А то еще балалаечники у нас хорошие, гармонисты — играют, и так проработаем, что и зимней ночки не заметим.
— Сколько же часов вы работаете в день?
— Не считаные часы у нас. Пока всего не переделаешь, и рук не положишь, — весело сказала Грунюшка.
— А в Европе повсюду семичасовой день, — сказал Бакланов и только тут, среди кипучего муравейника работы, почувствовал, как это глупо.
— То-то, слыхать, пухнет Европа от голодухи.
— Ну а на фабриках, на заводах как у вас работают?
— Ходили наши парни и на фабрики. Вот Маша Зверкова — через дом от нас живет — и сейчас работает там. Там тоже свобода. Этого рабства, как в нехристианских странах, нет.
— Но ведь есть, Аграфена Федоровна, производства, работа на них тупит и утомляет человека.
— Знаю, — сказала Грунюшка. — Это когда человек при машине стоит и сам как бы винт этой машины. Там разно: есть, что по четыре часа стоят, восемь отдыхают и опять четыре при машине; есть, что по шесть часов работают, есть по восемь. Ну, а там, где работа ручная, творческая — там запоем работают. Маша Зверкова на Императорском фарфоровом завода работает по лепке. Иной разно: есть, что по четыре часа стоят, восемь отдыхают; домой придет усталая, бледная, бросится в постель и спит, спит. А потом опять к станку, глаза горят, руки дрожат от волнения. Как же тут через восемь часов бросить: вдохновение потеряешь. Мы это пережили — восьмичасовой день и бредни о нем. Это государство обратить в свинушник.
— Но неизменно явится эксплуатация.
— Не забудьте, Григорий Николаевич, — серьезно сказала Грунюшка, — что у нас фабриканты и заводчики — христиане, что у них совесть есть. У нас нет спекуляции, нет банков, нет адвокатов, нет профессий, где бы можно было без труда иметь деньги. Каждый человек очищен у нас трудом и верой Христовой, в каждом Бог, а потому очень трудно у нас эксплуатировать человека. Да порядочный рабочий сам даст все, что он имеет. Мы воспитаны в духе гордости своей родиной, Русью великой. Наши фабрики не похожи на фабрики прошлого или на фабрики Запада, как мы о них читаем. Фабрики разбросаны среди природы, у каждого рабочего есть свой кусочек земли, свой сад, огород, животные. Рабочих случайных, бродяг, пролетариата, у нас нет.
— Куда же он девался?
— Он побит. А новому не дают народиться. Быть без дела молодому, здоровому, сильному человеку — это такой позор, что никто его не перенесет.
— Но есть же люди, которые не способны к работе. Усидчивости в них нет. Вольный дух в них живет.
— Таланты?
— Нет, просто непоседы.
— Мало ли подходящих занятий? Идут в солдаты, На рыбные промыслы, на охоту, обозы гужом гоняют, почту держат. Но без работы у нас нет людей.
— Ну, не нашел человек работы?
— Да как же это может быть? Не забудьте, у нас все люди разбиты на десятки, и в каждом десятке есть старший — он и позаботится.
— А чужие? Пришлые? Вот, как я. Куда я приткнусь?
— На это есть волостные и губные старосты. На это есть градоначальники — там каждого человека приставят по его способностям.
— Что же, меня свинопасом поставят? Я ничего не умею.
Грунюшка рассмеялась.
— И свинопасом быть, Григорий Николаевич, надо тоже знание иметь. А то свиней перепортите.
Но сейчас же стала серьезна. Ласково посмотрела на Бакланова. Умолкла.
— Гляжу я на вас, Аграфена Федоровна, — тихо заговорил Бакланов, — слушаю вас и поражаюсь. Крестьянка вы, а как говорите! Как выглядите! Как мыслите! Королевна вы! Королевна земли!
Бакланов порывисто схватил маленькую ручку Грунюшки, запачканную яблочным соком, и со слезами на глазах стал целовать ее то сверху, то в ладонь.
Она не сразу отдернула руку. Пунцовым цветом залились ее щеки и стали как те яблоки, которые лежали перед ней на столе.
— Оставьте, оставьте! — прошептала она. — Что с вами такое? Ах, какой вы озорной! Срам какой!
— Простите, Аграфена Федоровна… Чудная, волшебная девушка сказочного царства, простите меня. Околдовали вы меня… Буду писать о вас, буду писать, как ранним утром, когда солнце бросило первые косые лучи с небосклона и засверкали в золоте его лучей верхи стогов и жерди, — выходит на двор богиня земли и плодородия, и все живое хором приветствует ее появление. Гогочет Петр Петрович, трется о ее ноги Мария Максимовна, ржут лошади, мычат коровы…
— Вы видали все это? Какой срам!
— Что вы, Аграфена Федоровна! Срам в труде?! Нет грязного труда, потому что всякий труд святой! — воскликнул Бакланов. — Я второй день здесь… Я второй день в этом волшебном царстве, и я никуда не пойду от вас, мне никого не надо, только вас.