Все это, — помню я, — тяжело отражалось и на европейских государствах. Несколько лет прошло в страшном кипении коммунистических идей в пограничных государствах, волна их едва не захватила Германию. О судьбах России никто не думал. В 19** году шотландец Мак-Кинлей снарядил экспедицию. Корабли вошли в горло Финского залива и приближались к Кронштадту. Туча мелких мух облепила их, и начали обнаруживаться чумные заболевание среди экипажа. Мак-Кинлей повернул обратно. В 19** году француз Потэн на особенном аэроплане достиг высоты Псков — Киев. Он увидел сплошное зеленое море, перемежаемое черными пространствами выгоревшей от солнца земли. Нигде не было признака жизни. В 19** году немецкий пароход «Гинденбург» подошел в Черном море к Анапе, но, напуганный ожиданием чумы, экипаж возмутился, убил капитана и пароход ушел из Черного моря. В 19** году английское правительство хотело высадить в Одесском порту экспедицию в 300 человек, снабженную всеми средствами борьбы с людьми, зверями, насекомыми, болезнями. Говорят, что Одесса была уже видна, но мистический ужас охватил команду корабля, и она потребовала возвращения домой. Попыток было множество. Ни одна не достигла своей цели. На карте, на месте бывшей Российской империи, теперь изображается черное пятно, и на нем красными буквами написано: «Чума»… Вот что говорит нам история. Громадное великое племя погибло бесследно.
— Я этому не верю, — сказал Коренев. — Я никогда этому не верил. Мальчиком, в школе, глядя на это черное пятно, я говорил: «Это неправда». Я повторял себе: «Тут что-то не так». Никто не пошел, ибо все были трусы, а если храбро пойти и узнать самому, что там? Сорок лет! И мухи успели подохнуть. Я не боюсь. У меня нет страха, но одна любовь, одна жажда знания! Это явление из дру гого мира меня толкает идти и добиваться знания во что бы то ни стало.
— Теория против вас, — сказал Клейст.
— А разве теория не ошибалась? Да и что говорит теория?
— Сорок лет ни один голос оттуда не раздался. Позывные сигналы наших беспроволочных телефонов остались без ответа. Нам ответили из недр Центральной Африки, есть основание думать, что в прошлом году донесся неясный звук с Марса, но из России — ничего. Она вымерла и стала кишеть болезнетворными микробами.
— Простите меня, — сказал, волнуясь, Коренев, — если я вам все-таки не поверю. Пускай теория… Да, так. Аэропланы, экспедиции, отсутствие ответа на вашу бешеную технику, размышления холодного рассудка… А сердце? Сердце говорит мне иное. Откуда явилась эта девушка такой красоты, какой здесь нет? Она была бледна, как призрак, но она дышала. Может быть, она… сестра моя? Там у моей матери остался брат… Может быть, это голос крови? Доктор!.. Я пришел не только рассказать вам о чудесном посещении, но и заявить вам о том, что я решил ехать туда… В Россию… И я прошу вас помочь мне.
— Я сам поеду с вами, — тихо сказал Клейст и опустил свою седую голову.
— Господин Клейст! — воскликнул Коренев.
— Да, я поеду с вами. Я знаю русский язык. Я люблю Россию… и я хочу верить, как вы, что она не погибла. Мы составим маленькую экспедицию, и мы поедем туда. Поговорите завтра об этом в салоне госпожи Двороконской.
— Но, господин Клейст, — воскликнул Коренев, — не завтра, а сегодня.
И он показал на окна, на занавесях которых золотом играли лучи восходящего солнца.
Когда Коренев вышел на Kurfurstendamm, косые лучи солнца прорезывали его насквозь и, как в золотой раме, темным силуэтом рисовалось громадное здание Gedachtnis-Kirche. Коренев не пошел домой. Он шел навстречу солнцу мимо пахучей сырости Зоологического сада, шел через Lutzow-Platz к Тиргартену, к золотой статуе Победы, ослепительно горевшей на солнце, шел все на восток, на восток…
«Вот так, — говорил он сам себе, — вот так, все дальше, дальше, мимо Эркнера, мимо Франкфурта, на Вержболово и дальше, к Петербургу! Милый призрак! Я найду тебя!»
Он уже не боялся привидения, но жаждал его. Бессонной ночи как не бывало — всего двадцать первая весна была у него за плечами! Он полной грудью дышал. У статуи амазонки он остановился. Пусто было кругом. Гордо смотрела женщина. Подняв голову и настремив уши, гордо смотрел и ее прекрасный конь. Скифы припомнились Кореневу, — какая-то связь между ними, всадниками степей, и амазонками лесов промелькнула в голове.
«Вот так, — подумал он, — сесть на лошадь, и все на восток… на восток!»
VII
Салон госпожи Двороконской в те времена собирал всех, кто называл себя русскими в Берлине. Собирались каждую среду ровно в семь.
Виктории Павловне Двороконской было под пятьдесят. Она была рослая, полная, черноволосая, с большим круглым лицом, с полными румяными щеками, белым лбом без морщин, соболиными бровями, черными точечками сходившимися на переносице, и большими карими глазами. Настоящая русская красавица, немного с при месью азиатчины. «Евразийка» — называли ее ее гости. Большая грудь, полный стан, широкие бедра и маленькие точеные ножки и кисти рук говорили о той особой культуре женщины, которая зародилась в теремах и на протяжении веков передалась и ей, эмигрантке, из несуществующего государства. Как большинство тогдашних людей, она была атеистка, но в комнате держала «как старинную картину» икону, вывезенную ее матерью из России, и любила зажигать перед нею свечи.
Сестра ее, Екатерина Павловна, была такого же роста, но весьма худа, имела линии тела, которые так любят модные художники для бронзы статуэток и подсвечников. Лицо у нее было некрасивое, с большим длинным носом, с черными резкими бровями, сросшимися на переносице, густые черные, воронова крыла, волосы всегда были упрямо растрепаны, но все скрашивали громадные лучистые глаза, опушенные длинными ресницами, глубокие и прекрасные, с синевой под ними, румянец щек и ослепительная свежая белизна тонкой девичьей шеи.
Виктория Павловна хотела придать своему салону характер былых русских светских салонов конца XIX и начала XX века, о которых читала она в романах, но строгая регламентация продуктов потребления и отсутствие прислуги сильно мешали ей.
На длинном столе, накрытом настоящей скатертью, стоял самовар, каждый приходящий гость высыпал в серебряную сахарницу свою порцию сахара и клал свои «шриппы» — маленькие темные булочки, полученные по карточкам. Было время вишен и, так как на них не было запрещения, то огромное блюдо настоящих «Zuckerstissen» (Сладких, как сахар (нем.)) вердерских вишен, черных, как олений глаз, украшало стол и придавало характер некоторого довольства.
Когда пришел Коренев, общество сидело в маленькой гостиной, смотрело на экран и слушало по граммофону представление в городской опере, переданное по беспроволочному граммофону, телефону и телевизу, некоторому подобию кинематографа. Маленькие фигурки, пестро раскрашенные, блестящие, как отражение в матовом стекле фотографического аппарата, ходили по экрану, размахивали руками, открывали рты, и их голоса и звуки оркестра неслись, чуть хриповатые, из большого рупора, поставленного на ящик. Шло и приходило к концу дневное представление оперы. Когда оно кончилось и алая занавесь упала на экран, граммофон прокричал, что сейчас начнется чтение устной вечерней газеты.
— Господа, — спросила Виктория Павловна, — хотите слушать?
— Не стоит, Виктория Павловна, — сказал маленький седой человек с небольшой, кустиком, бородкой, профессор славянских языков в Берлинском университете, — я уже читал «8-Uhr-Blatt», ничего интересного. В Дублине опять было столкновение между рабочими-металлистами и хлебниками. Около трехсот убито.
— Когда это кончится! Ужас что такое, — пожимаясь, сказала Екатерина Павловна.
— Это никогда не может кончиться, — сказал профессор, — борьба за существование. Земля не может прокормить всех людей. Хлеба не хватает. Естественно, он дорожает. В Ирландии предметы роскоши запрещены. Громадный завод, изготовлявший художественные арматуры из бронзы, встал. Люди остались без средств и кинулись громить лавки. Это естественно.